ШАТОБРИАН (Chateaubriand), Франсуа Рене де

(4.IX.1768, Сен-Мало, - 4.VII.1848, Париж, погребен в Сен-Мало)

Французский писатель. Родился в аристократической семье. Учился в коллежах Доля и Ренна. Дебютировал стихотворной идиллией "Сельская любовь" ("L"amour de la campaigne", 1790). Пассивно созерцал штурм Бастилии 14 июля 1789. Внимательный читатель Ж. Ж. Руссо и Вольтера, Ш. сознавал, что на его глазах умирал абсолютизм и рождалась новая Франция. Его притягивали и устрашали революционная энергия народа, республиканские идеи. Он уклонился от схватки "прошлого с будущим" и в 1791 отплыл в Америку. Узнав о вареннском бегстве Людовика XVI, Ш. в начале января 1792 вернулся во Францию. Без веры в успех Щ. выступил против республики в армии роялистов, разгромленных под Тионвилем. В 1793 Ш. эмигрировал в Англию и приступил к созданию вольнодумного сочинения "Исторический, политический и нравственный опыт о революциях" ("Essai historique, politique et moral sur les revolutions..., 1797). Великая французская революция рассматривается Ш. как неизбежное следствие пороков абсолютизма и его институтов. Этого вольтерьянства Ш. не простила воинствующая реакция, в глазах которой он навсегда остался сомнительным католиком и подозрительным роялистом. Хотя именно в "Опыте о революциях" Ш. стремится дискредитировать саму идею революции и общественного прогресса. Здесь отчетливо проявился духовный кризис Ш., обратившегося в 1798 в католичество.

В сознании Ш. наряду с религиозной экзальтацией возобладали индивидуалистическое разочарование в общественной активности, эгоцентрическая сосредоточенность на собственных переживаниях, меланхолия, скепсис - то состояние внутренней опустошенности личности, отрешенной от народных чаяний и обществ, практики, которое во французской литературе 19 века получило определение mal du siecle ("болезнь века"). Боязнь революционной активности народа побудила Ш. заключить компромисс с режимом Бонапарта; после убийства герцога Энгиенского и провозглашения империи (1804) перешел в оппозицию. Приверженец легитимизма, Ш. верноподданно служил Бурбонам в период реставрации. В 1802 он издал апологию религии "Гений христианства" ("Genie du christianisme"). В этой книге содержится попытка защиты христианского богословия от научной критики. "Гений христианства" эстетический и художественный манифест консервативного романтизма. Свою концепцию искусства Ш. Развивал в резкой полемике с просветительским реализмом, наследием Вольтера, Д. Дидро и Руссо. Просветительской апелляции к разуму общественного человека он противопоставил мистическое чудесное, интуицию и фантазию; в противовес идее совершенствования личности, ее нравственного и социального раскрепощения Ш. выдвинул принцип религиозного обуздания человека; изображению самой реальности он противопоставил проповедь христианского смирения и подвижничества; утверждению осмысленности земного бытия - экстаз гибели, смерти, небытия во имя загробного блаженства. В состав "Гения христианства" вошли повести "Атала, или Любовь двух дикарей" ("Atala, ou les Amours des deux sauvages", отд. изд. 1801) и "Рене, или Следствия страстей" ("Rene, ou les Effets de la passion", отд. изд. 1802). Здесь отчетливо выражена мысль о силе веры, врачующей смятенные души, о пользе монастырей, где находят успокоение снедаемые преступной страстью страдалицы, о цивилизаторской роли церкви и подвижничестве ее миссионеров, указывающих путь к спасению и диким народам Нового света, и никчемным скитальцам Старого света. Но содержание повестей не сводится к охранительному пафосу, а порой противоречит ему. Внутренний мир Аталы и индейца Шактаса одухотворен всепобеждающим чувством земной любви. Возвышенная и самоотверженная любовь этих героев воспринимается объективно как антитеза религиозному аскетизму, церковным догмам и противоестественной страсти Амели к своему брату Рене. Отказ Рене от стремления занять положение в сословном обществе, его смутное беспокойство и эгоцентризм превратили его в предтечу "лишних людей" мировой литературы, в "тип индивидуалиста" (Горький М., Собр. соч., т.26, с.307). Психологическая глубина в изображении противоречий в сознании героев, тонкость анализа их душевных движений, афористичность стиля и его поэтическая патетичность снискали прозе Ш. всемирную известность. В 1809 Ш. издал "христианскую эпопею", поэму в прозе "Мученики" ("Les martyrs"). В жанре и композиции поэмы ощутима связь с поэтикой классицизма. Но по своей исторической и философской концепции поэма принадлежит консервативному романтизму, утверждая с позиций католицизма роль переходных эпох в судьбах человечества, нравственное превосходство христианства над язычеством.

О гибели империи Наполеона Ш. поведал в памфлете "О Бонапарте. О Бурбонах" ("De Buonaparte. De Bourbons", 1814). В 1826 увидела свет "История последнего из Абенсераджей" ("Les aventures du dernier Abencerage", созд. в 1810) - повесть о рыцарственной любви араба к испанке, которых разделяют вера, честь, давняя вражда предков. Образ Рене вновь возникает в "Натчезах" ("Les Natchez", 1826) - романе о быте и нравах "естественных народов", племен Сев. Америки, задуманном еще во время путешествия в Америку. Суждения Ш. об У. Шекспире, Дж. Мильтоне, Дж. Г. Байроне вошли в его "Опыт об английской литературе" ("Essayi sur la litterature anglaise", 1836). В своем итоговом создании мемуарного характера - "Замогильных записках" ("Les Memoires d"outre-tombe", посмертно, 1848-50) Ш. элегически скорбит по поводу неотвратимого умирания аристократич. общества, бесплодно мечется между католической верой и безысходным отчаянием и лишь порой, противореча своим реакционным политическим воззрениям, поднимается до трезвой оценки реальности, социальных изменений в мире: "Европа устремляется к демократии... От монархии переходит к республике. Наступила эра народов..." ("Les Memoires d"outre-tombe", t.2, Р., 1952, р. 1048, 1050). Ш. оказал прямое воздействие на Б. Констана, А. де Виньи, А. Ламартина, А. де Мюссе, Жорж Санд. Э. Золя считал, что Ш. был "могильщиком монархии и последним трубадуром католицизма". К. Маркс видел в творчестве Ш. соединение "...аристократического скептицизма и вольтерианизма XVIII в. с аристократическим сентиментализмом и романтизмом XIX века. Разумеется, во Франции это соединение в отношении ЛИТЕРАТУРНОГО СТИЛЯ должно было стать событием, хотя И в самом стиле, несмотря на все артистические ухищрения, фальшь часто бросается в глаза" (Маркс К. и Энгельс Ф., Об искусстве, т. 1, 1967, с. 391). В России Ш. ценил К. Н. Батюшков. "Первым из французских писателей", "первым мастером своего дела" называл Шатобриана А. С. Пушкин. В суждениях В. Г. Белинского и Н. Г. Чернышевского обозначен критический подход к наследию Ш. Эта линия была продолжена М. Горьким и А. В. Луначарским, который подчеркивал коренное различно между революционным романтиком Дж. Байроном и Ш. - "представителем разочарованной аристократии" (см. Собр. соч., т. 8, М., 1967, с. 312). М. Горький определил место Ш. как одного из "...идеологов реакции, наступившей после революции 1789- 1793 годов..." (Собр. соч., т. 27, 1953, с. 503): поставил Ш. в ряд писателей, которые "...рассказали весь драматический процесс постепенного банкротства индивидуализма..." (там же, т. 26, 1953, с. 164). По замыслу М. Горького повестью Ш, "Рене" начиналось серийное изд. "История молодого человека XIX столетия".

100 р бонус за первый заказ

Выберите тип работы Дипломная работа Курсовая работа Реферат Магистерская диссертация Отчёт по практике Статья Доклад Рецензия Контрольная работа Монография Решение задач Бизнес-план Ответы на вопросы Творческая работа Эссе Чертёж Сочинения Перевод Презентации Набор текста Другое Повышение уникальности текста Кандидатская диссертация Лабораторная работа Помощь on-line

Узнать цену

Ф.Р. Шатобриан (1768- 1848) - младший сын из знатной, хотя и обедневшей бретонской дворянской семьи, был тесно связан с аристократической средой, считал своим долгом служить ее интересам. Вместе с тем он испытал влияние просветительской мысли и, прибыв в Париж с намерением сделать военную карьеру, довольно критически отнесся к коррупции двора и церкви, увлекся книгами Жан Жака Руссо, вознамерился написать произведение во славу патриархальной простоты и «естественного», не тронутого порочной цивилизацией человека. Революцию Шатобриан, однако, не принял. Сначала он покинул Францию, отправившись с географической экспедицией в Америку; после возвращения на родину в 1792 г. примкнул к контрреволюции, вступил в армию Конде, а затем эмигрировал в Англию, где провел около восьми лет. Там он написал прославивший его в среде эмиграции «Опыт о революциях» (1797) - произведение, проникнутое глубокой враждебностью к недавним великим событиям во Франции. Вскоре Шатобриан начинает работать над самым известным своим философским сочинением - «Гений христианства» (закончен еще в эмиграции, но издан после возвращения во Францию в 1802 г.). В этом огромном трактате Шатобриан надеялся вернуть престиж католицизму, дискредитированному просветителями. В этой связи он уделяет большое внимание эстетической ценности христианской религии, обращающей взор художника к сложности внутреннего мира человека и подтверждающей всемогущество Бога величием своих обрядов, великолепием архитектуры, торжественностью картин природы. С возвращением Шатобриана на родину начинается его политическая карьера, перипетии которой - наглядное свидетельство его эгоцентризма, порою близкого к авантюризму. К. Маркс, знакомясь с архивами Веронского конгресса Священного союза (1823), возмутился поведением Шатобриана, который, будучи посланником Франции на конгрессе, заигрывал с Александром I и объявил от имени своей страны готовность участвовать в разгроме испанской революции. Бурбоны медлили с подобным решением, их останавливал дух свободолюбия, царивший в армии. Опасения Бурбонов оказались напрасными: изрядно «очищенное» от ветеранов войско не воспротивилось интервенции. Но Шатобриану не простили самоуправства - он был лишен своего поста, что способствовало его переходу в стан оппозиции Бурбонам. Не складывались его отношения и с церковью: слишком субъективно с точки зрения блюстителей веры истолковывались в «Гении христианства» ее догматы, чрезмерно много внимания в трактате уделялось эмоциям, вызванным торжественностью богослужения, архитектурой храмов и прочими чисто внешними аксессуарами. Одним из важных положений трактата, обосновывающих преимущество христианства перед политеизмом, является сопоставление произведений поэтов-язычников и творений писателей-христиан. Шатобриан приводит множество примеров в подтверждение своей правоты, показывая, что христианство означало новый подход к изображению человека, поскольку обратило внимание на внутренний мир личности - сложный, противоречивый. Выдвигая идею «смутности страстей», автор «Гения христианства», по сути дела, формулирует основополагающий принцип романтизма - субъективность. По ходу рассуждений дают о себе знать и другие, тоже присущие романтизму особенности, например восхваление величия природы и пробуждаемых ею эмоций. Правда, в трактате эта тема трактуется как наглядное проявление всемогущества Творца. Той же цели подчинена хвала великолепию старинных соборов, построенных людьми во славу своего небесного господина. Наибольший интерес представляет второй раздел книги «Гений христианства», связанный с рассмотрением поэтики христианства. Анализируя эпические поэмы, сравнивая их сюжеты с сюжетами мифологическими, Шатобриан полагает, что христианское чудесное сменяет языческую фантастику и что возвращение к человеку делает поэзию богаче, интереснее, значительнее. Категория страстей анализируется писателем в полном соответствии с теми изменениями, которые произошли в человеческом обществе после принятия христианства. Необходимо отметить две важные мысли, которые формулирует Шатобриан: мысль о нравственном содержании страсти в новое время (гордость была в языческие времена достоинством, теперь это недостаток), а также положение о «смутности страстей», которое является основополагающим при характеристике романтического героя.

Мысли о причинах глубокой меланхолии, беспредельной горечи и скрытого беспокойства человека подкрепляются многочисленными примерами из литературы, что не мешает Шатобриану создать собственные иллюстрации к тезису о «смутности страстей» в жанре повести-исповеди («Рене» и «Атала»).

Все эти положения, изложенные логично, эмоционально и поэтично, позволяют говорить о романтическом мировосприятии автора. А между тем Шатобриан не считал себя новатором в области поэтики.

Десятилетием позже, в пояснениях к роману «Мученики» (1809) он писал: «Я не хочу ничего менять, не желаю что-либо обновлять в литературе... я обожаю древних, считаю их своими учителями и преклоняюсь перед принципами, установленными Аристотелем, Горацием и Буало». Нет слов, намерения ниспровергать эти авторитеты не постулировалось, но несомненно тот тип подражания античности, который имел цель укрепление идеологических основ режима Консульства, а позже и Империи, явно претил Шатобриану, воспитанному на неоклассическом преклонении перед древней Элладой. Он явно имел в виду возрождение эстетики классицизма конца XVIII в., когда в предисловии к первому изданию повести «Атала» (1801) отмечал как свою заслугу попытку вернуть французской литературе вкус к античности, в значительной мере уже забытый. Там же сказано, что для «Атала» избрана форма, принятая у древнегреческих рапсодов, а именно деление текста на пролог, рассказ и эпилог и дробление рассказа на части.

Преклонение перед «Илиадой» не означает тождества шатобриановской прозы с древней эпопеей.

Начнем с сюжета «Атала», который автор определяет как «любовь двух влюбленных, шествующих по пустынным местам и беседующих друг с другом». «Атала» названа автором «своего рода поэмой, наполовину описанием, наполовину драмой», что свидетельствует о сознательном нарушении классицистского принципа единообразия стиля. Идея синтеза поэтических форм уточнена в последующем рассуждении об отношении искусства к действительности. Трактовка Шатобрианом аристотелевского тезиса о подражании природе подчеркнуто полемична. Она направлена против Вольтера, Руссо, т. е. против того понимания правды в искусстве, которое бытовало в просветительских теориях и художественной практике. В предисловии осуждается обилие «нудных деталей» (вплоть до описания спальных халатов или ночных колпаков), а главное - противопоставляются мыслящая личность и «прекрасная природа», вызывающая не просто слезы (как, по утверждению Шатобриана, требовал Вольтер), а чувство восхищения. Таким образом, автор «Атала» защищает творчество, подчиненное законам красоты, полагая, что предшественники подобный подход недооценивали. Прав ли и последователен был он сам? Начнем с того, что два прославивших его произведения - «Атала» и «Рене» были включены в «Гений христианства» в качестве примеров, наглядно демонстрирующих общие положения трактата. И хотя «Атала» была опубликована месяцем раньше, чем «Гений христианства», не следует игнорировать дидактический замысел художественного текста. Шатобриан писал в предуведомлении к изданию 1801 г., что задумал «Атала» еще до отъезда в Америку, но смог осуществить свое намерение только после знакомства с природой и нравами коренных обитателей этого континента. Результаты наблюдений - «детали» - налицо, но они романтически переосмыслены и предстоят «как нечто неведомое, странное, экзотическое». «Естественные люди» в «Атала» свирепы и преображаются в мирных поселян, лишь соприкоснувшись с европейской цивилизацией, прежде всего с христианством. Христианство, проповедником которого является «добрый священник» отец Обри, трактуется здесь в духе, не чуждом просветительскому, ибо отрицается фанатическое истолкование героиней буквы священного писания, но не эта идейная тенденция определила сюжет «Атала». Главное в повести - рассказ о любви, побеждающей родственные привязанности, усвоенные с детства обычаи, страх перед наказанием. В коротком счастье девушки и Шактаса как «третий персонаж» участвует природа, то покровительствующая, то равнодушно величавая, то грозная и смертоносная. Ее проявления отвечают состоянию души молодых людей и подчеркивают значительность драматизма происходящего. И все это выражено в необычных для читателя языковых формах - от стилизации речи индейцев до лаконизма и точности, отличающих французскую словесность времен классицизма. Фантазии вообще имеют большое значение в художественном мире «Атала». Чего стоит, например, история главного героя Шактаса, попадающего то в общество благородного испанца Лопеса, то в плен к враждебному племени индейцев, то в поселение обращаемых в христианство дикарей, то во Францию времени Людовика XIV. Эти «авантюры», как и экстремальные ситуации, в которых оказываются Шактас и Атала, подчинены главной задаче - обнажить драматические коллизии во взаимоотношениях героев и желание понять их внутренний мир.

По воле автора их разделяет тайна, неведомая Шактасу. Правда, в финале становится известным, что Атала связана обетом безбрачия, т. е. тайне дано логическое объяснение. Но по ходу действия эта тайна постоянно тяготеет над героями. Загадочность, как известно, один из компонентов романтического творчества.

Почти одновременно с «Атала» написана повесть «Рене», тоже служащая иллюстрацией тезисов «Гения христианства». «Рене» (вместе с «Атала») был издан в 1805 г. и первоначально не произвел особого впечатления на современников. Зато вскоре его слава оттеснила все, что было написано Шатобрианом ранее, и затмила собой более поздние его творения. В 1809 г. была закончена эпопея в прозе «Мученики», в 1810 г.- повесть «История последнего из Абенсеррахов» (опубл. 1826), в 1811 г.- «Путешествие из Парижа в Иерусалим»., Переехав после революции 1830 г. в Англию, Шатобриан продолжал писать. Посмертно были изданы мемуары (журнальная публикация 1849-1850), где Шатобриан стремился запечатлеть свой сложный жизненный путь. В этой связи надо отметить совпадение биографических подробностей в мемуарах и в «Рене». И там и тут главный персонаж - младший сын в аристократической семье, рано осиротевший, а затем потерявший и любимую сестру. Отъезд из Франции, пребывание в Америке... Сходство жизненных фактов не определило, однако, тождества характеров и судеб. В облике Рене главное - «потерянность» в этом мире, чувство одиночества, вновь и вновь подтверждающееся открытие им бренности жизни, бессмысленности ее круговорота. Как и в «Атала», писатель обращается к традиционным формам повествования, с тем чтобы в корне трансформировать их. На этот раз судьба героя воспроизводится согласно распространенной в XVIII в. схеме: детство, юность, путешествия, соприкосновение с обществом сильных мира сего, личная драма. Это не означает, однако, тенденций к более глубокому освоению действительности. Эпизоды из жизни героя лишены динамичности, напоминают картины, сменяющие друг друга, чтобы подтвердить и углубить изначальное восприятие мира героем. Но выбор обстоятельств меняет масштабы трагизма судьбы героя. Рене, обычный человек, вершит суд над явлениями крупноплановыми, будь то творения античной древности, исторические события, встречи с людьми, мнящими себя «сливками общества», природа. Такого типа конфликт с окружающим миром поднимает меланхолию героя до уровня «мировой скорби». Самому писателю была близка и понятна подобная трансформация внутреннего мира героя повести, что очевидно из эпизода пребывания его на вершине сицилийского вулкана Этны: «Юноша, полный страстей, сидящий у кратера вулкана и оплакивающий смертных, жилища которых он едва различает, достоин лишь вашего сожаления, о старцы; но что бы вы ни думали о Рене, эта картина дает вам изображение его характера и его жизни; точно так в течение всей моей жизни я имел перед глазами создание необъятное и вместе неощутимое, а рядом с собой зияющую пропасть...»

Не только внутренний мир героя находится в смятении и в постоянном конфликте с внешними обстоятельствами, но и весь окружающий мир далек от гармонии и покоя. Динамика движения, скрытая в развернутой поэтической метафоре, относится также и к обществу, и к природе, и ко всей вселенной.

Звон колоколов, пострижение Амели, сам институт монастырей представлен автором как напоминание о возможности обрести желанную гармонию. Но ведь сам Рене не пытался ею воспользоваться! А сестра, . отказавшись от радостей жизни во имя верности «жениху небесному», вскоре умерла. Как и в «Атала», следование христианскому выбору оборачивается жертвой, гибелью... Таково коренное противоречие христианской проповеди Шатобриана, которой он оставался верен. О сложности своего мировоззрения он сказал в 1826 г., когда была издана часть его мемуаров: «Дворянин и писатель, я был роялистом по велению разума, бурбонистом по долгу чести и республиканцем по вкусам». В этом заявлении сказалась, конечно, характерная для Шатобриана склонность к эффектной фразе. И вместе с тем ее можно считать подтверждением того бесспорного факта, что автор «Рене» и «Атала» одним из первых раскрыл внутренний облик человека, пережившего исторические катаклизмы бурной эпохи конца XVIII - начала XIX в.

Рене Шатобриан

Перевод Н.Чуйко

Приехав к натчесцам, Ренэ был вынужден взять себе жену, в соответствии с нравами индейцев; но он совершенно не жил с ней. Склонность к меланхолии увлекала его в глубь лесов; он проводил там целые дни в полном одиночестве и казался диким между дикими. Он отказывался от каждого сношения с людьми, за исключением Шактаса {Гармонический голос}, приемного отца, и отца Суэля, миссионера в форте Розалия {французская колония в Натчесе}. Эти два старца взяли большую власть над ним: первый своей мягкой уступчивостью, второй, наоборот, - крайней строгостью. После охоты на бобров, когда слепой сашем {старик или советник} рассказал Ренэ свои приключения, Ренэ никогда не желал говорить о своих. Между тем Шактасу и миссионеру очень хотелось узнать, какое горе привело знатного европейца к странному решению укрыться в пустыне Луизианы. Ренэ всегда об"яснял свой отказ тем, что его история мало интересна и ограничивается, говорил он, историей его мыслей и чувств.

Что касается события, заставившего меня поехать в Америку, прибавлял он, - то я должен хранить его в вечном забвении.

Несколько лет прошло таким образом, и старцам не удалось выведать у Ренэ его тайну. Письмо, полученное им из Европы через бюро иностранных миссий, до такой степени увеличило его грусть, что он стал избегать даже старых друзей. И они еще с большей настойчивостью стали просить его открыть им свое сердце; в эти просьбы они вложили столько вдумчивости, кротости и влиятельности, что он принужден был наконец уступить им. Итак, он условился с ними о дне, когда расскажет им не о приключениях своей жизни, так как их у него не было, но о тайных переживаниях своей души.

21-го числа того месяца, который дикари называют луной цветов, Ренэ отправился в хижину Шактаса. Он подал руку сашему и повел его под тень сассафра, на берег реки Мешасебе {настоящее название Мисиссипи или Мешассипи}. Отец Суэль не замедлил явиться на свидание. Занималась заря; на некотором расстоянии в равнине можно было заметить деревню натчесов с тутовой рощей и хижинами, похожими на пчелиные ульи. Французская колония и форт Розалия виднелись направо, на берегу реки. Палатки, дома, наполовину выстроенные, строящиеся форты, распаханные поля, Покрытые неграми, группы белых и индейцев, выявляли на этом маленьком пространстве контраст между цивилизованными нравами и дикими нравами.

К востоку, на самом горизонте, солнце начинало показываться между разрозненными вершинами Апалака, которые лазурными буквами вырисовывались на золоченых высотах неба; на западе Мешасебе катила свои волны в величественном молчании и с непостижимым размахом замыкала края картины.

Юноша и миссионер некоторое время любовались этой прекрасной сценой, жалея сашема, который не мог больше наслаждаться ею; затем отец Суэль и Шактас уселись на траву у подножия дерева; Ренэ выбрал место посередине и после минутного молчания сказал своим старым друзьям:

Начиная свой рассказ, я не могу сдержать в себе прилива стыда. Мир ваших сердец, почтенные старцы, и спокойствие окружающей меня природы заставляют меня краснеть от тревоги и волнения моей души.

Как вы станете жалеть меня! Какими ничтожными покажутся вам мои вечные беспокойства! Вы, исчерпавшие все жизненные печали, что вы думаете о юноше без сил и без добродетели, который в себе самом находит тревогу и может пожаловаться лишь на горе, которое он сам себе причиняет? Увы! не осуждайте его - он был слишком наказан!

Я стоил жизни моей матери, появляясь на свет: я был вырван из ее чрева железом. У меня был брат, которого благословил мой отец, видевший в нем старшего сына.

А я, с младенческих лет предоставленный чужим рукам, воспитывался вдалеке от отцовского крова.

Я был непреклонного нрава, с неровным характером. То шумливый и веселый, то молчаливый и грустный, я собирал вокруг себя своих юных товарищей; затем, вдруг покинув их, я садился в стороне, наблюдая за бегущим облаком или слушая, как дождь падает в древесную листву.

Каждую осень я возвращался в отцовский замок, расположенный в лесах у озера, в отдаленной провинции.

Застенчивый и натянутый вблизи отца, я чувствовал себя свободно и хорошо лишь со своей сестрой Амели. Приятная общность настроений и вкусов тесно связывала меня с ней. Мы любили вместе взбираться на холмы, плавать по озеру, бродить в лесу при листопаде: это - прогулки, воспоминание о которых еще наполняет восторгом мою душу. О, несбыточные мечты детства и родины, никогда не утратите вы вашей сладости!

Мы шли то молча, прислушиваясь к глухому завыванию осени или к шелесту сухих листьев, печально попадавшихся нам под ноги; то, увлекаясь невинной игрой, бросались в долине за ласточкой, за радугой на орошенных дождями холмах; иногда мы шептали стихи, рожденные созерцанием природы. В юности я был поклонником муз; нет ничего поэтичнее, чем сердце в шестнадцать лет, со свежестью страстей. Утро жизни, подобно утру дня, полно ясности, образности и гармонии.

В воскресные и праздничные дни я часто слыхал в лесу доносившиеся сквозь деревья звуки отдаленного колокола, призывавшего в храм людей, трудившихся на нивах. Прислонившись к стволу ивы, я слушал в молчании благочестивый шопот. Каждый отзвук металла наполнял мою наивную душу невинностью сельских нравов, спокойствием одиночества, обаянием религии и упоительной меланхолией воспоминаний моего раннего детства! О, какое бы самое плохое сердце не затрепетало при перезвоне колоколов родного гнезда, колоколов, которые дрожали от радости над его колыбелью, оповещая о его появлении в жизнь, отмечая первое биение его сердца и сообщая всем в окрестности о душевном под"еме отца и о страданиях вместе с несказанной радостью его матери! Все заключено в волшебных грезах, и которые нас уводит звон родимого колокола: религия, семья, родина и колыбель, и могила, и прошлое, и будущее.

Правда, больше чем кому-либо другому, эти глубокие и нежные мысли приходили в голову нам с Амели потому, что у нас обоих в глубине сердца таилось немного грусти: мы получили ее от бога или от нашей матери.

Шатобриан Рене

Рене Шатобриан

Перевод Н.Чуйко

Приехав к натчесцам, Ренэ был вынужден взять себе жену, в соответствии с нравами индейцев; но он совершенно не жил с ней. Склонность к меланхолии увлекала его в глубь лесов; он проводил там целые дни в полном одиночестве и казался диким между дикими. Он отказывался от каждого сношения с людьми, за исключением Шактаса {Гармонический голос}, приемного отца, и отца Суэля, миссионера в форте Розалия {французская колония в Натчесе}. Эти два старца взяли большую власть над ним: первый своей мягкой уступчивостью, второй, наоборот, - крайней строгостью. После охоты на бобров, когда слепой сашем {старик или советник} рассказал Ренэ свои приключения, Ренэ никогда не желал говорить о своих. Между тем Шактасу и миссионеру очень хотелось узнать, какое горе привело знатного европейца к странному решению укрыться в пустыне Луизианы. Ренэ всегда об"яснял свой отказ тем, что его история мало интересна и ограничивается, говорил он, историей его мыслей и чувств.

Что касается события, заставившего меня поехать в Америку, прибавлял он, - то я должен хранить его в вечном забвении.

Несколько лет прошло таким образом, и старцам не удалось выведать у Ренэ его тайну. Письмо, полученное им из Европы через бюро иностранных миссий, до такой степени увеличило его грусть, что он стал избегать даже старых друзей. И они еще с большей настойчивостью стали просить его открыть им свое сердце; в эти просьбы они вложили столько вдумчивости, кротости и влиятельности, что он принужден был наконец уступить им. Итак, он условился с ними о дне, когда расскажет им не о приключениях своей жизни, так как их у него не было, но о тайных переживаниях своей души.

21-го числа того месяца, который дикари называют луной цветов, Ренэ отправился в хижину Шактаса. Он подал руку сашему и повел его под тень сассафра, на берег реки Мешасебе {настоящее название Мисиссипи или Мешассипи}. Отец Суэль не замедлил явиться на свидание. Занималась заря; на некотором расстоянии в равнине можно было заметить деревню натчесов с тутовой рощей и хижинами, похожими на пчелиные ульи. Французская колония и форт Розалия виднелись направо, на берегу реки. Палатки, дома, наполовину выстроенные, строящиеся форты, распаханные поля, Покрытые неграми, группы белых и индейцев, выявляли на этом маленьком пространстве контраст между цивилизованными нравами и дикими нравами.

К востоку, на самом горизонте, солнце начинало показываться между разрозненными вершинами Апалака, которые лазурными буквами вырисовывались на золоченых высотах неба; на западе Мешасебе катила свои волны в величественном молчании и с непостижимым размахом замыкала края картины.

Юноша и миссионер некоторое время любовались этой прекрасной сценой, жалея сашема, который не мог больше наслаждаться ею; затем отец Суэль и Шактас уселись на траву у подножия дерева; Ренэ выбрал место посередине и после минутного молчания сказал своим старым друзьям:

Начиная свой рассказ, я не могу сдержать в себе прилива стыда. Мир ваших сердец, почтенные старцы, и спокойствие окружающей меня природы заставляют меня краснеть от тревоги и волнения моей души.

Как вы станете жалеть меня! Какими ничтожными покажутся вам мои вечные беспокойства! Вы, исчерпавшие все жизненные печали, что вы думаете о юноше без сил и без добродетели, который в себе самом находит тревогу и может пожаловаться лишь на горе, которое он сам себе причиняет? Увы! не осуждайте его - он был слишком наказан!

Я стоил жизни моей матери, появляясь на свет: я был вырван из ее чрева железом. У меня был брат, которого благословил мой отец, видевший в нем старшего сына.

А я, с младенческих лет предоставленный чужим рукам, воспитывался вдалеке от отцовского крова.

Я был непреклонного нрава, с неровным характером. То шумливый и веселый, то молчаливый и грустный, я собирал вокруг себя своих юных товарищей; затем, вдруг покинув их, я садился в стороне, наблюдая за бегущим облаком или слушая, как дождь падает в древесную листву.

Каждую осень я возвращался в отцовский замок, расположенный в лесах у озера, в отдаленной провинции.

Застенчивый и натянутый вблизи отца, я чувствовал себя свободно и хорошо лишь со своей сестрой Амели. Приятная общность настроений и вкусов тесно связывала меня с ней. Мы любили вместе взбираться на холмы, плавать по озеру, бродить в лесу при листопаде: это - прогулки, воспоминание о которых еще наполняет восторгом мою душу. О, несбыточные мечты детства и родины, никогда не утратите вы вашей сладости!

Мы шли то молча, прислушиваясь к глухому завыванию осени или к шелесту сухих листьев, печально попадавшихся нам под ноги; то, увлекаясь невинной игрой, бросались в долине за ласточкой, за радугой на орошенных дождями холмах; иногда мы шептали стихи, рожденные созерцанием природы. В юности я был поклонником муз; нет ничего поэтичнее, чем сердце в шестнадцать лет, со свежестью страстей. Утро жизни, подобно утру дня, полно ясности, образности и гармонии.

В воскресные и праздничные дни я часто слыхал в лесу доносившиеся сквозь деревья звуки отдаленного колокола, призывавшего в храм людей, трудившихся на нивах. Прислонившись к стволу ивы, я слушал в молчании благочестивый шопот. Каждый отзвук металла наполнял мою наивную душу невинностью сельских нравов, спокойствием одиночества, обаянием религии и упоительной меланхолией воспоминаний моего раннего детства! О, какое бы самое плохое сердце не затрепетало при перезвоне колоколов родного гнезда, колоколов, которые дрожали от радости над его колыбелью, оповещая о его появлении в жизнь, отмечая первое биение его сердца и сообщая всем в окрестности о душевном под"еме отца и о страданиях вместе с несказанной радостью его матери! Все заключено в волшебных грезах, и которые нас уводит звон родимого колокола: религия, семья, родина и колыбель, и могила, и прошлое, и будущее.

Правда, больше чем кому-либо другому, эти глубокие и нежные мысли приходили в голову нам с Амели потому, что у нас обоих в глубине сердца таилось немного грусти: мы получили ее от бога или от нашей матери.

Между тем, отец мой внезапно был сражен болезнью, которая через несколько дней свела его в могилу. Он скончался на моих руках. Я воспринял смерть на губах того, кто даровал мне жизнь. Это впечатление было громадно: оно живо до сих пор. Тогда впервые моим взорам ясно представилось бессмертие души. Я не мог допустить, чтобы это бездушное тело было творцом моей мысли; я почувствовал, что эта мысль должна была явиться во мне из другого источника, и, полный святой печали, роднящейся с радостью, я исполнился надежды когда-нибудь соединиться с духом моего отца.

Другое явление утвердило меня в этой высокой идее. Черты моего отца приняли в гробу оттенок чего-то возвышенного. Отчего? Не является ли эта удивительная тайна признаком нашего бессмертия? Отчего бы всезнающей смерти не запечатлеть на челе своей жертвы тайны иного мира? Почему бы не таить могиле какого-нибудь великого образа вечности?

Амели, убитая горем, замкнулась в башне, где она слышала доносившиеся под своды готического замка голоса священников, сопровождавших похоронную процессию, и звуки погребальных колоколов.

Я проводил моего отца к его последнему приюту; земля сомкнулась над его останками; вечность и забвение навалились на него всей своей тяжестью: в тот же вечер равнодушный прохожий шагал по его могиле; для всех, за исключением его сына я дочери, он точно никогда и не жил.

Пришлось покинуть родительский кров, перешедший в наследство к моему брату: мы с Амели переехали к старым родственникам.

Стоя на обманчивом перепутья жизни, я обдумывал различные дороги, не осмеливаясь вступить ни на одну из них. Амели часто говорила мне о радости монашеской жизни; она уверяла меня, что я был единственной нитью, удерживавшей ее в свете, и глаза ее с печалью останавливались на мне.

Глубоко растроганный этими благочестивыми беседами, я часто направлялся к монастырю, который находился по соседству с нашим новым жилищем. Однажды даже мне хотелось укрыть в нем свою жизнь. Счастливы те, кто кончает свой путь, не покидая гавани, и не влачат, подобно мне, бесполезных дней на земле!

Европейцы, постоянно живущие в треволнениях, должны создавать для себя уединение. Чем сердце наше мятежнее и тревожнее, тем больше привлекают нас спокойствие и тишина. Такие убежища на моей родине, открытые для несчастных и слабых, часто скрыты в долины, таящие расплывчатые представления о бедствиях и надежду укрыться от них; порой убежища эти строют на вершинах, где благочестивая душа, как горное растение, словно поднимается к небу, неся ему свое благоухание.

Я еще вижу величественную гармонию вод и лесов этого старинного аббатства, где я надеялся укрыть мою жизнь от превратностей судьбы. Я точно брожу еще на закате дня по монастырским переходам, гулким и пустынным. Когда луна освещала до половины столбы колоннад, вырисовывая их тени на противоположной стене, - я останавливался, смотря на крест, обозначающий область смерти, и на высокую траву, проросшую между могильными камнями. О, люди, долго жившие вдали от света и перешедшие от безмолвия жизни к безмолвию смерти, каким отвращением к земле наполняли мое сердце ваши могилы!

Еще более явственно приметы романтизма как новой поэтической системы проступают в творчестве Франсуа-Рене де Шатобриана (1768-1848), причем здесь они вырастают на несколько иной традиционной основе, нежели у Сталь. Шатобриан, как и Сталь, многим обязан сентиментализму, а в более позднем его творчестве активизируются классицистические черты. Зато собственно просветительской традиции и связанной с ней буржуазно-революционной идеологии Шатобриан, аристократ по происхождению и убеждению, глубоко враждебен; он, по сути, с самого начала прочно выбрал себе роль ревностного защитника реставрационно-монархического принципа и христианской религии.

Но не в последнюю очередь именно это резкое неприятие послереволюционной современности стимулировало в творчестве Шатобриана романтические черты. И здесь следует искать объяснение специфического противоречия между консерватизмом политической деятельности Шатобриана как публициста и дипломата и новаторством его художественных устремлений. В обеих своих ипостасях Шатобриан вдохновлялся в конечном счете решительной оппозицией буржуазному веку и строю; но если в его роялистских политических программах критика буржуазного века сплошь и рядом оказывалась реакционной критикой справа, то в художественном творчестве его, демонстративно отдаленном от политической злобы дня, эта антибуржуазность выливалась в формы столь обобщенно-духовные, что они оказывались вполне созвучными романтическим идеям неудовлетворенности веком, «мировой скорби», двоемирия и возвышенно-абстрактного символического утопизма.

Это, в свою очередь, бросает особый свет и на политическую позицию Шатобриана, на его упорную приверженность идеалам прошлого. Дело в том, что его «позитивная программа» была столь романтически максималистична, его неудовлетворенность современностью столь всеобъемлюща и абсолютна, что он в конце концов оказывался не в ладах с любой конкретной формой государственного правления, даже если она вроде бы и отвечала самым заветным его идеологическим представлениям. Это необходимо учитывать, когда речь заходит о его политической и дипломатической активности как «рыцаря Реставрации». Многие современники и потомки именно на этом основании считали его отшельнические настроения лицемерием. Но, сколько бы ни было в шатобриановском скорбничестве рисовки, «кокетничанья чувствами», «театральности, напыщенности», по известным определениям Маркса (Маркс К. , Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 33. С. 84), фактом остается то, что «не ко двору» он каждый раз оказывался в самом прямом смысле слова: у Наполеона и у руководителей последующих монархических кабинетов. Получалось так, что христианство и роялизм Шатобриана, сколь бы истово они ни провозглашались в теории, практикам этих принципов оказывались ни к чему. Шатобриану-политику мешал Шатобриан-романтик: это еще один своеобразный вариант столь характерного для романтизма напряженного противоречия между максималистской утопией и реальной жизнью.

Глубинным основанием ретроспективной утопии Шатобриана стала христианская религия. В книге «Гений христианства» (1802), в «Замогильных записках» (1848-1850) он представлял свое обращение к религии как откровение и озарение. Между тем трактовка проблемы религии в художественном творчестве Шатобриана весьма далека от того, чтобы явить читателю образ просветленного, умиротворенного неофита. Это творчество, напротив, свидетельствует о том, что обращение Шатобриана было результатом глубочайшей растерянности и неукорененности во враждебном мире. История романтизма знает немало примеров атеизма с отчаяния; богоборчество - один из существенных элементов (точнее - этапов) этого мироощущения; Шатобриан демонстрирует по видимости противоположный вариант - религиозную экзальтацию с отчаяния; но по сути методика здесь одна - попытка испробовать крайний, беспримесно чистый принцип; попытка эта максималистична, утопична и потому принципиально романтична.

Для понимания истинного смысла религиозной утопии Шатобриана важно осознать ее исходные посылки, присмотреться к тому «наличному» образу человека, которому в художественном мире Шатобриана еще только предстоит «чудо» обращения. Это один из самых ранних героев Шатобриана, Рене в одноименной повести (1802) и в эпопее «Начезы», написанной в основном в последние годы XVIII в., но опубликованной полностью лишь в 1826 г.

Рене - один из первых в европейской романтической литературе носителей «болезни века», той самой меланхолии, которую Шатобриан теоретически анализирует в главе «О смутности страстей» книги «Гений христианства». В образе сильны традиционные элементы: гётевский Вертер - его предок по прямой линии, в ламентациях Рене по поводу бренности всего сущего явственны отзвуки кладбищенской поэзии и оссианизма. Но это уже и герой нового типа. С одной стороны, «комплекс бренности» в нем далек от элегической умиротворенности сентименталистов: за его внешней отрешенностью от земного кипит еле скрываемая гордыня, жажда вполне посюстороннего признания и поклонения, внутренняя тяжба с враждебным социумом. Но, с другой стороны, современный мир не допускается в саму образную структуру повести, «неосуществимость желаний» как причина меланхолии нигде не подтверждается реальным личным и общественным опытом, как это было в «Вертере», она предстает априорной. И та и другая черты знаменуют собой отклонения от традиционной сентименталистской основы в сторону романтического «гениоцентризма», для которого внешний мир мыслится как заведомо враждебный и достойный отрицания целиком, без погружения в детали.

Но если многие романтики начинали в этой ситуации с воспарения к высотам духовности и строили там, в «надмирных» сферах, альтруистические утопии будущего всеслияния, то шатобриановское отдаление от мира являет иную тенденцию: оно не в распахнутости навстречу «космосу», а в радикальном сосредоточении на внутренней жизни индивида, в последовательном отсечении всех связей с внешним бытием. Так, в рассказе Рене о его европейских скитаниях перед нами предстает мертвенный мир, где господствуют руины и бесплодные воспоминания, - мир как бы закончившийся, без будущего, без надежды. И этому соответствуют бесконечно варьируемые образы «замкнутости» в поэтической структуре шатобриановской прозы: мотивы самоубийства и добровольного заточения в монастыре, сопровождающие все его творчество - от «Атала» (1801) до «Жизни Рене» (1844); тема могил, гробниц и погребений; непроизвольное, как бы органическое себялюбие Рене, которое так отчетливо выражается в истории несчастливого супружества с Селютой в «Начезах» и венцом которого предстает призрак инцеста, замкнутости даже любовной страсти в сфере собственной семьи и «крови» (тема Амели в «Рене»). Дух разочарования и безверия веет над сочинениями этого апостола веры.

На этом-то основании тотального безверия возникает у Шатобриана его религиозная утопия. Что религиозность Шатобриана не столько органична, сколько по-романтически демонстративна, обнаруживается особенно отчетливо как раз в самую пылкую, начальную пору его обращения. В «Атала» и «Рене» - этих, по сути, двух притчах, задуманных как демонстрация «христианской идеи», - противоречия между романтическим индивидуализмом и христианской догматикой кричащи. Прокламируемая Шатобрианом идея подавления страстей, благодаря искусной диспозиции сюжета, лишается своей абсолютности не только потому, что религиозное успокоение покупается ценой гибели (Атала) или жизненного крушения (и Атала и Амели), но еще и потому, что до «основного»-то героя даже и это двусмысленное благо не доходит: умирает Атала - но остается страдающий Шактас, обретает просветление Амели - но остается вечно безутешный Рене. Христианство тут поистине приобретает оттенок «диаволический», предвосхищая апокрифический католицизм Барбе д’Оревильи и Бернаноса.

Шатобриановское христианство в этот период насквозь литературно; оно в сфере морали призвано быть - после скептицизма и атеизма просветительской и революционной эпох - таким же возбуждающим, щекочущим нервы, какими призваны быть в сфере эстетики по сравнению с буколической идилличностью сентименталистов утрированно бурные и экзотические картины природы.

Конечно, она с самого начала была писателю известна. В конце «Рене» отец Суэль уже отчитывал героя за его безмерную гордыню, за отдаление от людей. Но эффект этой морали не показывался - на сцене оставался Рене, у которого само смирение было паче гордости, и некоторые критики (например, П. Барберис) даже предполагали, что эта проповедь могла быть добавлена задним числом к изначальному, по замыслу более трагическому и «беспросветному» комплексу «Начезов». В «Мучениках» главенствует тема подвижнической смерти за идею, воспринимаемую как более гуманная. В силу этого исторически-мифологическая эпопея Шатобриана предстает и весьма современной с этической точки зрения, ибо она «в эпоху грубого гедонизма Директории и раболепия Империи» стремится утвердить «героическое презрение к личным благам, способность жертвовать жизнью ради убеждений, как бы они ни были химеричны» (Б. Г. Реизов).

Чрезвычайно существенна в этом отношении и тема сопоставления религий, постоянная для Шатобриана. В эпоху работы над «Начезами», «Атала» и «Рене» в этой теме преобладал экзотический интерес - хотя уже и там, наряду с программной апологией христианства, утверждалась красота и человечность «естественных» индейских верований. В «Мучениках» христианская религия, безусловно, приподымается над языческими, но это в принципе, а в конкретных судьбах героев (Велледа) язычество не исключает их глубокой человечности. Наконец, в «Истории последнего из Абенсеррахов» различные вероисповедания, по сути, уже рассматриваются как равноправные и вторичные по сравнению с такими общечеловеческими принципами морали, как духовное благородство, верность и честь. Но в ней смягчаются как черты демонстративной индивидуалистической экзальтации, так и черты догматической религиозности; она все больше становится утопией чисто нравственного совершенства.

По видимости более отрешенный в своих художественных произведениях, чем Сталь, от проблематики «современный человек и мир», Шатобриан, при всех его противоречиях, по-своему ее воплощает, и в этом смысле его творчество расположено на общей линии обостренного интереса французских романтиков к психологии «сына века».