НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ

(Издание: Л. Н. Толстой, Полное собрание сочинений в 90 томах, академическое юбилейное издание, том 37, Государственное Издательство Художественной Литературы, Москва - 1956; OCR: Габриел Мумжиев)

"Семь смертных приговоров: два в Петербурге, один в Москве, два в Пензе, два в Риге. Четыре казни: две в Херсоне, одна в Вильне, одна в Одессе". И это в каждой газете. И это продолжается не неделю, не месяц, не год, а годы. И происходит это в России, в той России, в которой народ считает всякого преступника несчастным и в которой до самого последнего времени по закону не было смертной казни. Помню, как гордился я этим когда-то перед европейцами, и вот второй, третий год неперестающие казни, казни, казни. Беру нынешнюю газету. Нынче, 9 мая, что-то ужасное. В газете стоят короткие слова: "Сегодня в Херсоне на Стрельбицком поле казнены через повешение двадцать крестьян за разбойное нападение на усадьбу землевладельца в Елисаветградском уезде". (1) Двенадцать человек из тех самых людей, трудами которых мы живем, тех самых, которых мы всеми силами развращали и развращаем, начиная от яда водки и до той ужасной лжи веры, в которую мы не верим, но которую стараемся всеми силами внушить им, -- двенадцать таких людей задушены веревками теми самыми людьми, которых они кормят, и одевают, (1) В газетах появились потом опровержения известия о казни двадцати крестьян. Могу только радоваться этой ошибке: как тому, что задавлено на восемь человек меньше, чем было в первом известии, так и тому, что эта ужасная цифра заставила меня выразить в этих страницах то чувство, которое давно уже мучает меня, и потому только, заменяя слово двадцать словом двенадцать, оставляю без перемены всё то, что сказано здесь, так как сказанное относится не к одним двенадцати казненным, а ко всем тысячам, в последнее время убитым и задавленным людям. и обстраивают и которые развращали и развращают их. Двенадцать мужей, отцов, сыновей, тех людей, на доброте, трудолюбии, простоте которых только и держится русская жизнь, схватили, посадили в тюрьмы, заковали в ножные кандалы. Потом связали им за спиной руки, чтобы они не могли хвататься за веревку, на которой их будут вешать, и привели под виселицы. Несколько таких же крестьян, как и те, которых будут вешать, только вооруженные и одетые в хорошие сапоги и чистые мундиры, с ружьями в руках, сопровождают приговоренных. Рядом с приговоренными, в парчовой ризе и в эпитрахили, с крестом в руке идет человек с длинными волосами. Шествие останавливается. Руководитель всего дела говорит что-то, секретарь читает бумагу, и когда бумага прочтена, человек, с длинными волосами, обращаясь к тем людям, которых другие люди собираются удушить веревками, говорит что-то о боге и Христе. Тотчас же после этих слов палачи, -- их несколько, один не может управиться с таким сложным делом, -- разведя мыло и намылив петли веревок, чтобы лучше затягивались, берутся за закованных, надевают на них саваны, взводят на помост с виселицами и накладывают на шеи веревочные петли. И вот, один за другим, живые люди сталкиваются с выдернутых из-под их ног скамеек и своею тяжестью сразу затягивают на своей шее петли и мучительно задыхаются. За минуту еще перед этим живые люди превращаются в висящие на веревках мертвые тела, которые сначала медленно покачиваются, потом замирают в неподвижности. Всё это для своих братьев людей старательно устроено и придумано людьми высшего сословия, людьми учеными, просвещенными. Придумано то, чтобы делать эти дела тайно, на заре, так, чтобы никто не видал их, придумано то, чтобы ответственность за эти злодейства так бы распределялась между совершающими их людьми, чтобы каждый мог думать и сказать: не он виновник их. Придумано то, чтобы разыскивать самых развращенных и несчастных людей и, Заставляя их делать дело, нами же придуманное и одобряемое, делать вид, что мы гнушаемся людьми, делающими это дело. Придумана даже такая тонкость, что приговаривают одни (военный суд), а присутствуют обязательно при казнях не военные, а гражданские. Исполняют же дело несчастные, обманутые, развращенные, презираемые, которым остается одно: как получше намылить веревки, чтобы они вернее затягивали шеи, и как бы получше напиться продаваемым этими же просвещенными, высшими людьми яда, чтобы скорее и полнее забыть о своей душе, о своем человеческом звании. Врач обходит тела, ощупывает и докладывает начальству, что дело совершено, как должно: все двенадцать человек несомненно мертвы. И начальство удаляется к своим обычным занятиям с сознанием добросовестно исполненного, хотя и тяжелого, но необходимого дела. Застывшие тела снимают и зарывают. Ведь это ужасно! И делается это не один раз и не над этими только 12-ю несчастными, обманутыми людьми из лучшего сословия русского народа, но делается это, не переставая, годами, над сотнями и тысячами таких же обманутых людей, обманутых теми самыми людьми, которые делают над ними эти страшные дела. И делается не только это ужасное дело, но под тем же предлогом и с той же хладнокровной жестокостью совершаются еще самые разнообразные мучительства и насилия по тюрьмам, крепостям, каторгам. Это ужасно, но ужаснее всего то, что делается это не по увлечению, чувству, заглушающему ум, как это делается в драке, на войне, в грабеже даже, а, напротив, по требованию ума, расчета, заглушающего чувство. Этим-то особенно ужасны эти дела. Ужасны тем, что ничто так ярко, как все эти дела, совершаемые от судьи до палача, людьми, которые не хотят их делать, ничто так ярко и явно не показывает всю губительность деспотизма для душ человеческих, власти одних людей над другими. Возмутительно, когда один человек может отнять у другого его труд, деньги, корову, лошадь, может отнять даже его сына, дочь, -- это возмутительно, но насколько возмутительнее то, что может один человек отнять у другого его душу, может заставить его сделать то, что губит его духовное "я", лишает его его духовного блага. А это самое делают те люди, которые устраивают всё это и спокойно, ради блага людей , заставляют людей, от судьи до палача, подкупами, угрозами, обманами совершать эти дела, наверное лишающие их их истинного блага. И в то время как всё это делается годами по всей России, главные виновники этих дел, те, по распоряжению которых это делается, те, кто мог бы остановить эти дела, -- главные виновники этих дел в полной уверенности того, что эти дела -- дела полезные и даже необходимые,-- или придумывают и говорят речи о том, как надо мешать финляндцам жить так, как хотят этого финляндцы, а непременно заставить их жить так, как хотят этого несколько человек русских, или издают приказы о том, как в "армейских гусарских полках обшлага рукавов и воротники доломанов должны быть по цвету последних, а ментики, кому таковые присвоены, без выпушки вокруг рукавов над мехом". Да, это ужасно!

Ужаснее же всего в этом то, что все эти бесчеловечные насилия и убийства, кроме того прямого зла, которое они причиняют жертвам насилий и их семьям, причиняют еще большее, величайшее зло всему народу, разнося быстро распространяющееся, как пожар по сухой соломе, развращение всех сословий русского народа. Распространяется же это развращение особенно быстро среди простого, рабочего народа потому, что все эти преступления, превышающие в сотни раз всё то, что делалось и делается простыми ворами и разбойниками и всеми революционерами вместе, совершаются под видом чего-то нужного, хорошего, необходимого, не только оправдываемого, но поддерживаемого разными, нераздельными в понятиях народа с справедливостью и даже святостью учреждениями: сенат, синод, дума, церковь, царь. И распространяется это развращение с необычайной быстротой. Недавно еще не могли найти во всем русском народе двух палачей. Еще недавно, в 80-х годах, был только один палач во всей России. Помню, как тогда Соловьев Владимир с радостью рассказывал мне, как не могли по всей России найти другого палача, и одного возили с места на место. Теперь не то. В Москве торговец-лавочник, расстроив свои дела, предложил свои услуги для исполнения убийств, совершаемых правительством, и, получая по 100 рублей с повешенного, в короткое время так поправил свои дела, что скоро перестал нуждаться в этом побочном промысле, и теперь ведет по-прежнему торговлю. В Орле в прошлых месяцах, как и везде, понадобился палач, и тотчас же нашелся человек, который согласился исполнять это дело, срядившись с заведующим правительственными убийствами за 50 рублей с человека. Но, узнав уже после того, как он срядился в цене, о том, что в других местах платят дороже, добровольный палач во время совершения казни, надев на убиваемого саван-мешок, вместо того чтобы вести его на помост, остановился и, подойдя к начальнику, сказал: "Прибавьте, ваше превосходительство, четвертной билет, а то не стану". Ему прибавили, и он исполнил. Следующая казнь предстояла пятерым. Накануне казни к распорядителю правительственных убийств пришел неизвестный человек, желающий переговорить по тайному делу. Распорядитель вышел. Неизвестный человек сказал: "Надысь какой-то с вас три четвертных взял за одного. Нынче, слышно, пятеро назначены. Прикажите всех за мной оставить, я по пятнадцати целковых возьму, и, будьте покойны, сделаю, как должно". Не знаю, принято ли было, или нет предложение, но знаю, что предложение было. Так действуют эти совершаемые правительством преступления на худших, наименее нравственных людей народа. Но ужасные дела эти не могут оставаться без влияния и на большинство средних, в нравственном отношении, людей. Не переставая слыша и читая о самых ужасных, бесчеловечных зверствах, совершаемых властями, то есть людьми, которых народ привык почитать как лучших людей, -- большинство средних, особенно молодых, занятых своими личными делами людей, невольно, вместо того чтобы понять то, что люди, совершающие гадкие дела недостойны почтения, делают обратное рассуждение: если почитаемые всеми люди, рассуждают они, делают кажущиеся нам гадкие дела, то, вероятно, дела эти не так гадки, как они нам кажутся. О казнях, повешениях, убийствах, бомбах пишут и говорят теперь, как прежде говорили о погоде. Дети играют в повешение. Почти дети, гимназисты идут с готовностью убить на экспроприации, как прежде шли на охоту. Перебить крупных землевладельцев для того, чтобы завладеть их землями, представляется теперь многим людям самым верным разрешением земельного вопроса. Вообще благодаря деятельности правительства, допускающего возможность убийства для достижения своих целей, всякое преступление: грабеж, воровство, ложь, мучительства, убийства считаются несчастными людьми, подвергшимися развращению правительства, делами самыми естественными, свойственными человеку. Да, как ни ужасны самые дела, нравственное, духовное, невидимое зло, производимое ими, без сравнения еще ужаснее.

Вы говорите, что вы совершаете все эти ужасы для того, чтобы водворить спокойствие, порядок. Вы водворяете спокойствие и порядок! Чем же вы его водворяете? Тем, что вы, представители христианской власти, руководители, наставники, одобряемые и поощряемые церковными служителями, разрушаете в людях последние остатки веры и нравственности, совершая величайшие преступления: ложь, предательство, всякого рода мучительство и -- последнее самое ужасное преступление, самое противное всякому не вполне развращенному сердцу человеческому: не убийство, не одно убийство, а убийства, бесконечные убийства, которые вы думаете оправдать разными глупыми ссылками на такие-то статьи, написанные вами же в ваших глупых и лживых книгах, кощунственно называемые вами законами. Вы говорите, что это единственное средство успокоения народа и погашения революции, но ведь это явная неправда. Очевидно, что, не удовлетворяя требованиям самой первобытной справедливости всего русского земледельческого народа: уничтожения земельной собственности, а напротив, утверждая ее и всячески раздражая народ и тех легкомысленных озлобленных людей, которые начали насильническую борьбу с вами, вы не можете успокоить людей, мучая их, терзая, ссылая, заточая, вешая детей и женщин. Ведь как вы ни стараетесь заглушить в себе свойственные людям разум и любовь, они есть в вас, и стоит вам опомниться и подумать, чтобы увидать, что, поступая так, как вы поступаете, то есть участвуя в этих ужасных преступлениях, вы не только не излечиваете болезнь, а только усиливаете ее, загоняя внутрь. Ведь это слишком ясно. Причина совершающегося никак не в материальных событиях, а всё дело в духовном настроении народа, которое изменялось и которое никакими усилиями нельзя вернуть к прежнему состоянию, -- так же нельзя вернуть, как нельзя взрослого сделать опять ребенком. Общественное раздражение или спокойствие никак не может зависеть от того, что будет жив или повешен Петров или что Иванов будет жить не в Тамбове, а в Нерчинске, на каторге. Общественное раздражение или спокойствие может зависеть только от того, как не только Петров или Иванов, но всё огромное большинство людей будет смотреть на свое положение, от того, как большинство это будет относиться к власти, к земельной собственности, к проповедуемой вере, -- от того, в чем большинство это будет полагать добро и в чем зло. Сила событий никак не в материальных условиях жизни, а в духовном настроении народа. Если бы вы убили и замучили хотя бы и десятую часть всего русского народа, духовное состояние остальных не станет таким, какого вы желаете. Так что всё, что вы делаете теперь, с вашими обысками, шпионствами, изгнаниями, тюрьмами, каторгами, виселицами -- всё это не только не приводит народ в то состояние, в которое вы хотите привести его, а, напротив, увеличивает раздражение и уничтожает всякую возможность успокоения. "Но что же делать, говорите вы, что делать, чтобы теперь успокоить народ? Как прекратить те злодейства, которые совершаются?" Ответ самый простой: перестать делать то, что вы делаете . Если бы никто не знал, что нужно делать для того, чтобы успокоить "народ" -- весь народ (многие же очень хорошо знают, что нужнее всего для успокоения русского народа: нужно освобождение земли от собственности, как было нужно 50 лет тому назад освобождение от крепостного права), если бы никто и не знал, что нужно теперь для успокоения, народа, то все-таки очевидно, что для успокоения народа наверное не нужно делать того , что только увеличивает его раздражение. А вы именно это только и делаете. То, что вы делаете, вы делаете не для народа, а для себя, для того, чтобы удержать то, по заблуждению вашему считаемое вами выгодным, а в сущности самое жалкое и гадкое положение, которое вы занимаете. Так и не говорите, что то, что вы делаете, вы делаете для народа: это неправда. Все те гадости, которые вы делаете, вы делаете для себя, для своих корыстных, честолюбивых, тщеславных, мстительных, личных целей, для того, чтобы самим пожить еще немножко в том развращении, в котором вы живете и которое вам кажется благом. Но сколько вы ни говорите о том, что всё, что вы делаете, вы делаете для блага народа, люди всё больше и больше понимают вас и всё больше и больше презирают вас, и на ваши меры подавления и пресечения всё больше и больше смотрят не так, как бы вы хотели; как на действия какого-то высшего собирательного лица, правительства, а как на личные дурные дела отдельных недобрых себялюбцев.

Вы говорите: "Начали не мы, а революционеры, а ужасные злодейства революционеров могут быть подавлены только твердыми (вы так называете ваши злодейства), твердыми мерами правительства". Вы говорите, что совершаемые революционерами злодейства ужасны. Я не спорю и прибавлю к этому еще и то, что дела их, кроме того, что ужасны, еще так же глупы и так же бьют мимо цели, как и ваши дела. Но как ни ужасны и ни глупы их дела: все эти бомбы и подкопы, и все эти отвратительные убийства и грабежи денег, все эти дела далеко не достигают преступности и глупости дел, совершаемых вами. Они делают совершенно то же, что и вы, и по тем же побудительным причинам. Они так же, как и вы, находятся под тем же (я бы сказал комическим, если бы последствия его не были так ужасны) заблуждением, что одни люди составив себе план о том, какое, по их мнению, желательно и должно быть устройство общества, имеют право и возможность устраивать по этому плану жизнь других людей. Одинаково заблуждение, одинаковы и средства достижения воображаемой пели. Средства эти-- насилие всякого рода, доходящее до смертоубийства. Одинаково и оправдание в совершаемых злодеяниях. Оправдание в том, что дурное дело, совершаемое для блага многих, перестает быть безнравственным, и что потому можно, не нарушая нравственного закона, лгать, грабить, убивать, когда это ведет к осуществлению того предполагаемого благого состояния для многих, которое мы воображаем, что знаем, и можем предвидеть, и которое хотим устроить. Вы, правительственные люди, называете дела революционеров злодействами и великими преступлениями, но они ничего не делали и не делают такого, чего бы вы не делали, и не делали в несравненно большей степени. Так что, употребляя те безнравственные средства, которые вы употребляете для достижения своих целей, вам-то уж никак нельзя упрекать революционеров. Они делают только то же самое, что и вы: вы держите шпионов, обманываете, распространяете ложь в печати, и они делают то же; вы отбираете собственность людей посредством всякого рода насилия и по-своему распоряжаетесь ею, и они делают то же самое; вы казните тех, кого считаете вредными,--они делают то же. Всё, что вы только можете привести в свое оправдание, они точно так же приведут в свое, не говоря уже о том, что вы делаете много такого дурного, чего они не делают: растрату народных богатств, приготовления к войнам и самые войны, покорение и угнетение чужих народностей и многое другое. Вы говорите, что у вас есть предания старины, которые вы блюдете, есть образцы деятельности великих людей прошедшего. У них тоже предания, которые ведутся тоже издавна, еще раньше большой французской революции, а великих людей, образцов для подражания, мучеников, погибших за истину и свободу, не меньше, чем у вас. Так что, если есть разница между вами и ими, то только в том, что вы хотите, чтобы всё оставалось, как было и есть, а они хотят перемены. А думая, что нельзя всему всегда оставаться по-прежнему, они были бы правее вас, если бы у них не было того же, взятого от вас, странного и губительного заблуждения в том, что одни люди могут знать ту форму жизни, которая свойственна в будущем всем людям, и что эту форму можно установить насилием. Во всем же остальном они делают только то самое, что вы делаете, и теми же самыми средствами. Они вполне ваши ученики, они, как говорится, все ваши капельки подобрали, они не только ваши ученики, они -- ваше произведение, они ваши дети. Не будь вас -- не было бы их, так что, когда вы силою хотите подавить их, вы делаете то, что делает человек, налегающий всею силою на дверь, отворяющуюся на него. Если есть разница между вами и ими, то никак не в вашу, а в их пользу. Смягчающие для них обстоятельства, во-первых, в том, что их злодейства совершаются при условии большей личной опасности, чем та, которой вы подвергаетесь, а риск, опасность оправдывают многое в глазах увлекающейся молодежи. Во-вторых, в том, что они в огромном большинстве -- совсем молодые люди, которым свойственно заблуждаться, вы же -- большею частью люди зрелые, старые, которым свойственно разумное спокойствие и снисхождение к заблуждающимся. В-третьих, смягчающие обстоятельства в их пользу еще в том, что как ни гадки их убийства, они все-таки не так холодно-систематически жестоки, как ваши Шлиссельбурги, каторги, виселицы, расстрелы. Четвертое смягчающее вину обстоятельство для революционеров в том, что все они совершенно определенно отвергают всякое религиозное учение, считают, что цель оправдывает средства, и потому поступают совершенно последовательно, убивая одного или нескольких для воображаемого блага многих. Тогда как вы, правительственные люди, начиная от низших палачей и до высших распорядителей их, вы все стоите за религию, за христианство, ни в каком случае несовместимое с совершаемыми вами делами. И вы-то, люди старые, руководители других людей, исповедующие христианство, вы говорите, как подравшиеся дети, когда их бранят за то, что они дерутся: "Не мы начали, а они", и лучше этого ничего не умеете, не можете сказать вы, люди, взявшие на себя роль правителей народа. И какие же вы люди? Люди, признающие богом того, кто самым определенным образом запретил не только всякое убийство, но всякий гнев на брата, который запретил не только суд и наказание, но осуждение брата, который в самых определенных выражениях отменил всякое наказание, признал неизбежность всегдашнего прощения, сколько бы раз ни повторилось преступление, который велел ударившему в одну щеку подставлять другую, а не воздавать злом за зло, который так просто, так ясно показал рассказом о приговоренной к побитию каменьями женщине невозможность осуждения и наказания одними людьми других, вы -- люди, признающие этого учителя богом, ничего другого не можете найти сказать в свое оправдание, кроме того, что "они начали, они убивают -- давайте и мы будем убивать их".

Знакомый мне живописец задумал картину "Смертная казнь", и ему нужно было для натуры лицо палача. Он узнал, что в то время в Москве дело палача исполнял сторож-дворник. Художник пошел на дом к сторожу. Это было на святой. Семейные разряженные сидели за чайным столом, хозяина не было: как потом оказалось, он спрятался, увидев незнакомца. Жена тоже смутилась и сказала, что мужа нет дома, но ребенок-девочка выдала его. Она сказала: "батя на чердаке". Она еще не знала, что ее отец знает, что он делает дурное дело и что ему поэтому надо бояться всех. Художник объяснил хозяйке, что нужен ему ее муж для "натуры", для того, чтобы списать с него портрет, так как лицо его подходит к задуманной картине. (Художник, разумеется, не сказал для какой картины ему нужно лицо дворника.) Разговорившись с хозяйкой, художник предложил ей, чтобы задобрить ее, взять к себе на выучку мальчика-сына. Предложение это, очевидно, подкупило хозяйку. Она вышла, и через несколько времени вошел и глядящий исподлобья хозяин, мрачный, беспокойный и испуганный, он долго выпытывал художника, зачем и почему ему нужен именно он. Когда художник сказал ему, что он встретил его на улице и лицо его показалось ему подходящим к картине, дворник спрашивал, где он его видел? в какой час? в какой одежде? И, очевидно, боясь и подозревая худое, отказался от всего. Да, этот непосредственный палач знает, что он палач и что то, что он делает, -- дурно, и что его ненавидят за то, что он делает, и он боится людей, и я думаю, что это сознание и страх перед людьми выкупают хоть часть его вины. Все же вы, от секретарей суда до главного министра и царя, посредственные участники ежедневно совершаемых злодеяний, вы как будто не чувствуете своей вины и не испытываете того чувства стыда, которое должно бы вызывать в вас участие в совершаемых ужасах. Правда, вы так же опасаетесь людей, как и палач, и опасаетесь тем больше, чем больше ваша ответственность за совершаемые преступления: прокурор опасается больше секретаря, председатель суда больше прокурора, генерал-губернатор больше председателя, председатель совета министров еще больше, царь больше всех. Все вы боитесь, но не оттого, что, как тот палач, вы знаете, что вы поступаете дурно, а вы боитесь оттого, что вам кажется, что люди поступают дурно. И потому я думаю, что как ни низко пал этот несчастный дворник, он нравственно все-таки стоит несравненно выше вас, участников и отчасти виновников этих ужасных преступлений, -- людей, осуждающих других, а не себя, и высоко носящих голову.

Знаю я, что все люди -- люди, что все мы слабы, что все мы заблуждаемся и что нельзя одному человеку судить другого. Я долго боролся с тем чувством, которое возбуждали и возбуждают во мне виновники этих страшных преступлений, и тем больше, чем выше по общественной лестнице стоят эти люди. Но я не могу и не хочу больше бороться с этим чувством. А не могу и не хочу, во-первых, потому, что людям этим, не видящим всей своей преступности, необходимо обличение, необходимо и для них самих, и для той толпы людей, которая под влиянием внешнего почета и восхваления этих людей одобряет их ужасные дела и даже старается подражать им. Во-вторых, не могу и не хочу больше бороться потому, что (откровенно признаюсь в этом) надеюсь, что мое обличение этих людей вызовет желательное мне извержение меня тем или иным путем из того круга людей, среди которого я живу и в котором я не могу не чувствовать себя участником совершаемых вокруг меня преступлений. Ведь всё, что делается теперь в России, делается во имя общего блага, во имя обеспечения и спокойствия жизни людей, живущих в России. А если это так, то всё это делается и для меня, живущего в России. Для меня, стало быть, и нищета народа, лишенного первого, самого естественного права человеческого -- пользования той землей, на которой он родился; для меня эти полмиллиона оторванных от доброй жизни мужиков, одетых в мундиры и обучаемых убийству, для меня это лживое так называемое духовенство, на главной обязанности которого лежит извращение и скрывание истинного христианства. Для меня все эти высылки людей из места в место, для меня эти сотни тысяч голодных, блуждающих по России рабочих, для меня эти сотни тысяч несчастных, мруших от тифа, от цынги в недостающих для всех крепостях и тюрьмах. Для меня страдания матерей, жен, отцов изгнанных, запертых, повешенных. Для меня эти шпионы, подкупы, для меня эти убивающие городовые, получающие награду за убийство. Для меня закапывание десятков, сотен расстреливаемых, для меня эта ужасная работа трудно добываемых, но теперь уже не так гнушающихся этим делом людей-палачей. Для меня эти виселицы с висящими на них женщинами и детьми, мужиками; для меня это страшное озлобление людей друг против друга. И как ни странно утверждение о том, что всё это делается для меня и что я участник этих страшных дел, я все-таки не могу не чувствовать, что есть несомненная зависимость между моей просторной комнатой, моим обедом, моей одеждой, моим досугом и теми страшными преступлениями, которые совершаются для устранения тех, кто желал бы отнять у меня то, чем я пользуюсь. Хотя я и знаю, что все те бездомные, озлобленные, развращенные люди, которые бы отняли у меня то, чем я пользуюсь, если бы не было угроз правительства, произведены этим самым правительством, я все-таки не могу не чувствовать, что сейчас мое спокойствие действительно обусловлено всеми теми ужасами, которые совершаются теперь правительством. А сознавая это, я не могу долее переносить этого, не могу и должен освободиться от этого мучительного положения. Нельзя так жить. Я по крайней мере не могу так жить, не могу и не буду. Затем я и пишу это и буду всеми силами распространять то, что пишу, и в России и вне ее, чтобы одно из двух: или кончились эти нечеловеческие дела, или уничтожилась бы моя связь с этими делами, чтобы или посадили меня в тюрьму, где бы я ясно сознавал, что не для меня уже делаются все эти ужасы, или же, что было бы лучше всего (так хорошо, что я и не смею мечтать о таком счастье), надели на меня, так же как на тех двадцать или двенадцать крестьян, саван, колпак и так же столкнули с скамейки, чтобы я своей тяжестью затянул на своем старом горле намыленную петлю.

V П

И вот для того, чтобы достигнуть одной из этих двух целей, обращаюсь ко всем участникам этих страшных дел, обращаюсь ко всем, начиная с надевающих на людей-братьев, на женщин, на детей колпаки и петли, от тюремных смотрителей и до вас, главных распорядителей и разрешителей этих ужасных преступлений. Люди-братья! Опомнитесь, одумайтесь, поймите, что вы делаете. Вспомните, кто вы. Ведь вы прежде, чем быть палачами, генералами, прокурорами, судьями, премьерами, царями, прежде всего вы люди. Нынче выглянули на свет божий, завтра вас не будет. (Вам-то, палачам всякого разряда, вызывавшим и вызывающим к себе особенную ненависть, вам-то особенно надо помнить это.) Неужели вам, выглянувшим на этот один короткий миг на свет божий -- ведь смерть, если вас и не убьют, всегда у всех нас за плечами, -- неужели вам не видно в ваши светлые минуты, что ваше призвание в жизни не может быть в том, чтобы мучить, убивать людей, самим дрожать от страха быть убитыми, и лгать перед собою, перед людьми и перед богом, уверяя себя и людей, что, принимая участие в этих делах, вы делаете важное, великое дело для блага миллионов? Неужели вы сами не знаете, -- когда не опьянены обстановкой, лестью и привычными софизмами, -- что всё это -- слова, придуманные только для того, чтобы, делая самые дурные дела, можно было бы считать себя хорошим человеком? Вы не можете не знать того, что у вас, так же как у каждого из нас, есть только одно настоящее дело, включающее в себя все остальные дела, -- то, чтобы прожить этот короткий промежуток данного нам времени в согласии с той волей, которая послала нас в этот мир, и в согласии с ней уйти из него. Воля же эта хочет только одного: любви людей к людям. Вы же, что вы делаете? На что кладете свои душевные силы? Кого любите? Кто вас любит? Ваша жена? Ваш ребенок? Но ведь это не любовь. Любовь жены, детей -- это не человеческая любовь. Так, и сильнее, любят животные. Человеческая любовь -- это любовь человека к человеку, ко всякому человеку, как к сыну божию и потому брату. Кого же вы так любите? Никого. А кто вас любит? Никто. Вас боятся, как боятся ката-палача или дикого зверя. Вам льстят, потому что в душе презирают вас и ненавидят -- и как ненавидят! И вы это знаете и боитесь людей. Да, подумайте все вы, от высших до низших участников убийств, додумайте о том, кто вы, и перестаньте делать то, что делаете. Перестаньте -- не для себя, не для своей личности, и не для людей, не для того, чтобы люди перестали осуждать вас, но для своей души, для того бога, который, как вы ни заглушаете его, живет в вас. 31 мая 1908 г. Ясная Поляна. 1

Видов любви столько же, сколько людей, - пишет Лев Толстой в романа «Анна Каренина». А о чем еще этот роман? В чем смысл знаменитой первой фразы? Каков на самом деле Вронский? Что кроется за обаянием Стивы Облонского? Почему логика не всегда помогает человеку в жизни?

Прочитать «Анну Каренину» - это приятная обязанность русского человека. В романе много сюжетных линий, его можно читать неоднократно. Произведение создано великим писателем и психологом Львом Николаевичем Толстым (см. рис. 1).

Рис. 1. Лев Николаевич Толстой

Роман в первую очередь про любовь в разных её проявлениях. Анна Каренина говорит о том, что видов любви столько же, сколько и людей.

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Мы называем любовью сильные и яркие отношения между мужчиной и женщиной. Лев Толстой противопоставляет чувства разных людей. Проявления любви у всех героев разные: чувства Левина отличаются от чувств Вронского, Анны Карениной - от Кити.

Хорошо, хорошо, поскорей, пожалуйста, - отвечал Левин, с трудом удерживая улыбку счастья, выступавшую невольно на его лице. «Да, - думал он, - вот это жизнь, вот это счастье! Вместе, сказала она, давайте кататься вместе. Сказать ей теперь? Но ведь я оттого и боюсь сказать, что теперь я счастлив, счастлив хоть надеждой… А тогда?.. Но надо же! надо, надо! Прочь слабость!»

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Потребность жизни, увеличенная выздоровлением, была так сильна и условия жизни были так новы и приятны, что Анна чувствовала себя непростительно счастливою. Чем больше она узнавала Вронского, тем больше она любила его. Она любила его за его самого и за его любовь к ней. Полное обладание им было ей постоянно радостно.

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Важно читать внимательно, Лев Толстой даёт подсказки, где стоит наполнить смысл произведения своим пониманием жизни. Не зря в романе много художественных «пустот». Автор пишет: «Она посмотрела тем особенным взглядом, каким женщины в её положении смотрят на молодых, красивых мужчин».

О каком «особенном взгляде» идёт речь? Читатель сопоставит это словосочетание со своим жизненным опытом. Таких моментов в романе много.

Нет, душа моя, для меня уж нет таких балов, где весело, - сказала Анна, и Кити увидела в ее глазах тот особенный мир, который ей не был открыт. - Для меня есть такие, на которых менее трудно и скучно...

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Жизненный опыт читателя заполняет художественные пустоты. Возможно, это послужило причиной многочисленных экранизаций романа, их было более двадцати. Режиссеров по-особенному привлекает произведение, они насыщают его своим смыслом.

В книгах, в отличие от фильмов, остаётся пространство для внутреннего диалога читателя. С первой фразы Толстой заставляет задуматься:

«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Я опросил разных людей, и почти все они цитировали её неправильно (см. рис. 2).

Рис. 2. Неверное изложение фразы Л.Н. Толстого

Важно, что семьи обладают счастьем и поэтому похожи . А счастье не может быть одинаковым, у каждого человека свои причины быть счастливым.

Уже первая фраза звучит как теорема, которую впоследствии автор доказывает.

Раскрывается в романе и тема дружбы. Проследите за Левиным и его отношением к героям. Многие тонкости можно не заметить. Например, Стива Облонский - обаятельный человек, но в то же время предатель.

Степана Аркадьича не только любили все знавшие его за его добрый, веселый нрав и несомненную честность, но в нём, в его красивой, светлой наружности, блестящих глазах, черных бровях, волосах, белизне и румянце лица, было что-то, физически действовавшее дружелюбно и весело на людей, встречавшихся с ним. «Ага! Стива! Облонский! Вот и он!» - почти всегда с радостною улыбкой говорили, встречаясь с ним. Если и случалось иногда, что после разговора с ним оказывалось, что ничего особенно радостного не случилось, - на другой день, на третий опять точно так же все радовались при встрече с ним.

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Предавал он трижды. Первый раз он предаёт Вронского Левину, второй - Левина Вронскому.

Он рассказывает Вронскому, что ему жаль Левина, так как тот сделал предложение Кити.

Нет, - сказал Степан Аркадьич, которому очень хотелось рассказать Вронскому о намерениях Левина относительно Кити. - Нет, ты неверно оценил моего Левина. Он очень нервный человек и бывает неприятен, правда, но зато иногда он бывает очень мил. Это такая честная, правдивая натура, и сердце золотое. Но вчера были особенные причины, - с значительною улыбкой продолжал Степан Аркадьич, совершенно забывая то искреннее сочувствие, которое он вчера испытывал к своему приятелю, и теперь испытывая такое же, только к Вронскому. - Да, была причина, почему он мог быть или особенно счастлив, или особенно несчастлив.

Вронский остановился и прямо спросил:

То есть что же? Или он вчера сделал предложение твоей belle soeur?..

Может быть, - сказал Степан Аркадьич. - Что-то мне показалось такое вчера. Да если он рано уехал и был ещё не в духе, но это так… Он так давно влюблён, и мне его очень жаль.

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Это предательство. Сам Левин не позволил бы себе рассказать об этой ситуации своему сопернику.

Третий раз Облонский предаёт свою жену и не тогда, когда он ей изменил, а когда продаёт лес гораздо дешевле его настоящей стоимости. Он не захотел жертвовать своим приятным времяпровождением, чтоб торговаться с «неловкими людьми из другого мира», несмотря на то что он и его семья нуждалась в деньгах.

Потому, что лес стоит по крайней мере пятьсот рублей за десятину, - отвечал Левин.

Ах, эти мне сельские хозяева! - шутливо сказал Степан Аркадьич. - Этот ваш тон презрения к нашему брату городским!.. А как дело сделать, так мы лучше всегда сделаем. Поверь, что я все расчёл, - сказал он, - и лес очень выгодно продан, так что я боюсь, как бы тот не отказался даже. Ведь это не обидной лес, - сказал Степан Аркадьич, желая словом обидной совсем убедить Левина в несправедливости его сомнений, - а дровяной больше. И станет не больше тридцати сажен на десятину, а он дал мне по двести рублей.

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Толстой показывает, что такие обаятельные люди могут быть нечестными. С ними не стоит иметь дружбу.

Вронский вынужден быть тем, кем является в глазах окружающих. У него всё есть: положение в свете, он красив и богат. К нему и требования высокие. Это большое мужество остаться самим собой, а не таким, каким хотят видеть окружающие (см. рис. 3).

Рис. 3. К/с «Анна Каренина», Россия (2017 г.). Вронский

Говоря про Вронского, нужно упомянуть и людей дела. Есть два противопоставления: Вронский и Левин; Вронский и художник.

Моя любимая часть романа - Вронский с Анной в Италии и их общение с художником Михайловым. И сам Вронский хочет выглядеть как художник.

И как голодное животное хватает всякий попадающийся предмет, надеясь найти в нём пищу, так и Вронский совершенно бессознательно хватался то за политику, то за новые книги, то за картины.

Так как смолоду у него была способность к живописи и так как он, не зная, куда тратить свои деньги, начал собирать гравюры, он остановился на живописи, стал заниматься ею и в неё положил тот незанятый запас желаний, который требовал удовлетворения.

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Вронский купил шляпу и повязал шарф и стал похож на художника.

А есть Михайлов - настоящий художник, он ходит в узких панталонах, потому что он увлечён делом.

Посетители, разочарованные уже вперёд рассказом Голенищева о художнике, ещё более разочаровались его внешностью. Среднего роста, плотный, с вертлявою походкой, Михайлов, в своей коричневой шляпе, оливковом пальто и в узких панталонах, тогда как уже давно носили широкие, в особенности обыкновенностью своего широкого лица и соединением выражения робости и желания соблюсти свое достоинство, произвёл неприятное впечатление.

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Сталкиваются Вронский и Михайлов. Видно, насколько они разные люди. Один поглощён делом, после него останутся произведения искусства. Хотя он зависим от покупателей, от мнения людей. Прототипом Михайлова, возможно, стал великий русский художник Крамской (см. рис. 4).

Рис. 4. Иван Николаевич Крамской

Встреча Михайлова с Вронским и Анной:

Но, несмотря на это, в то время как он перевёртывал свои этюды, поднимал сторы и снимал простыню, он чувствовал сильное волнение, и тем больше, что, несмотря на то, что все знатные и богатые Русские должны были быть скоты и дураки в его понятии, и Вронский и в особенности Анна нравились ему.

Вот, не угодно ли? - сказал он, вертлявою походкой отходя к стороне и указывая на картину. - Это увещание Пилатом. Матфея глава XXVII, - сказал он, чувствуя, что губы его начинают трястись от волнения. Он отошёл и стал позади их.

В те несколько секунд, во время которых посетители молча смотрели на картину, Михайлов тоже смотрел на неё и смотрел равнодушным, посторонним глазом. В эти несколько секунд он вперёд верил тому, что высший, справедливейший суд будет произнесён ими, именно этими посетителями, которых он так презирал минуту тому назад. Он забыл всё то, что он думал о своей картине прежде, в те три года, когда он писал её; он забыл все те её достоинства, которые были для него несомненны, - он видел картину их равнодушным, посторонним, новым взглядом и не видел в ней ничего хорошего. Он видел на первом плане досадовавшее лицо Пилата и спокойное лицо Христа и на втором плане фигуры прислужников Пилата и вглядывавшееся в то, что происходило, лицо Иоанна. Всякое лицо, с таким исканием, с такими ошибками, поправками выросшее в нем с своим особенным характером, каждое лицо, доставлявшее ему столько мучений и радости, и все эти лица, столько раз перемещаемые для соблюдения общего, все оттенки колорита и тонов, с таким трудом достигнутые им, - всё это вместе теперь, глядя их глазами, казалось ему пошлостью, тысячу раз повторенною. Самое дорогое ему лицо, лицо Христа, средоточие картины, доставившее ему такой восторг при своем открытии, всё было потеряно для него, когда он взглянул на картину их глазами. Он видел хорошо написанное (и то даже не хорошо, - он ясно видел теперь кучу недостатков) повторение тех бесконечных Христов Тициана, Рафаеля, Рубенса и тех же воинов и Пилата. Всё это было пошло, бедно и старо и даже дурно написано - пестро и слабо. Они будут правы, говоря притворно-учтивые фразы в присутствии художника и жалея его и смеясь над ним, когда останутся одни.

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Это переживания творца. Когда такой человек создаёт, он интеллектуально «обнажается», поэтому подвержен любому уколу, саднящему касанию внешней среды. Толстой это всё чувствует и описывает так, что трогает читателя.

Что происходит с любовью Вронского и Карениной в Италии? Герои сняли старинный палаццо с атрибутами роскоши и прошлого великолепия.

Старый, запущенный палаццо с высокими лепными плафонами и фресками на стенах, с мозаичными полами, с тяжёлыми желтыми штофными гардинами на высоких окнах, вазами на консолях и каминах, с резными дверями и с мрачными залами, увешанными картинами, - палаццо этот, после того как они переехали в него, самою своею внешностью поддерживал во Вронском приятное заблуждение, что он не столько русский помещик, егермейстер без службы, сколько просвещённый любитель и покровитель искусств, и сам - скромный художник, отрёкшийся от света, связей, честолюбия для любимой женщины.

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Но в какой-то момент старина стала ветхостью, а палаццо - старым домом. Что-то произошло и с любовью Вронского и Анны. Начальная влюблённость не успела перерасти в любовь.

Но без этого занятия жизнь его и Анны, удивлявшейся его разочарованию, оказалась ему так скучна в итальянском городе, палаццо вдруг стал так очевидно стар и грязен, так неприятно пригляделись пятна на гардинах, трещины на полах, отбитая штукатурка на карнизах и так скучен стал всё один и тот же Голенищев, итальянский профессор и немец-путешественник, что надо было переменить жизнь. Они решили ехать в Россию, в деревню. В Петербурге Вронский намеревался сделать раздел с братом, а Анна повидать сына. Лето же они намеревались прожить в большом родовом имении Вронского.

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Люди часто испытывают влюблённость, и либо получается перевести это чувство в более глубокое, либо нет. Анна и Вронский не знают, куда себя девать. Им дано многое, и кажется, что границ не должно быть. Герои пробуют их ломать: Анна нарушает законы света, Вронский пытается вырваться из общих правил. Но у них нет настоящего дела, которым они были бы увлечены. Возможно, от этого у них и возникли проблемы.

Ключевая идея о семье и любви вложена в слова Анны.

«- Я думаю, - сказала Анна, играя снятою перчаткой, - я думаю… если сколько голов, столько умов, то и сколько сердец, столько родов любви».

Л.Н. Толстой. «Анна Каренина»

Если не ладятся отношения, возможно, причина не партнёре, а в том, что пара не нашла подходящую для них форму брака, искать которую нужно вместе. А любовь должна использоваться как строительный материал для создания семьи. Можно вспомнить стихотворение Тютчева:

Ф.И. Тютчев. Предопределение

Любовь, любовь - гласит преданье -

Союз души с душой родной -

Их съединенье, сочетанье,

И роковое их слиянье,

И... поединок роковой...

И чем одно из них нежнее

В борьбе неравной двух сердец,

Тем неизбежней и вернее,

Любя, страдая, грустно млея,

Оно изноет наконец...

«Анна Каренина» - это великий роман. К нему можно возвращаться на протяжении всей жизни и каждый раз находить новые моменты, которые будут помогать.

Этот период казался ему решающе важным, ибо тогда произошел раскол между народом и образованными классами, отравленными европейской цивилизацией. Он составил несколько планов, написал несколько начал романа об этом времени, которые недавно были опубликованы. Но по мере углубления в материал Толстой почувствовал такое отвращение к великому императору – воплощению всего, что он ненавидел, – что отказался продолжать. Вместо этого он в 1873 г. принялся за роман из современной жизни – за Анну Каренину . Первые части романа появились в 1874 г., публикация его была закончена в 1877 г.

Дмитрий Бак. "Лев Толстой "Анна Каренина"

В главном Анна Каренина – продолжение Войны и мира . Методы Толстого тут и там одни и те же, и справедливо, что оба романа обычно называют вместе. Фигуры Анны, Долли, Китти, Стивы Облонского, Вронского, всех эпизодических и второстепенных персонажей запоминаются так же, как фигуры Наташи и Николая Ростова. Может быть даже, в Анне Карениной характеры разнообразнее. В частности, Вронский – истинное и основополагающее добавление к миру толстовских героев; больше чем кто-либо из толстовских персонажей он непохож на автора и никак уж не основан на субъективном видении. Он и Анна – вероятно, высшее достижение Толстого в изображении «других». Но Левин – гораздо менее удачная трансформация Толстого, чем его двойная эманация в Войне и мире – Пьер и князь Андрей. Левин – возвращение к субъективному, дневниковому Нехлюдову и Оленину из ранних вещей , и в романе он диссонирует так же, как Платон Каратаев в Войне и мире , хотя и в прямо противоположном смысле.

Портрет Льва Николаевича Толстого. Художник И. Репин, 1901

Другое отличие между романами в том, что в Анне Карениной отсутствуют отдельные философские главы, но по всему роману разлита более навязчивая и всюду подстерегающая моральная философия. Она уже не столь иррациональна и оптимистична, она ближе к пуританству и ощущается как чужеродная для самой основы романа. Основа эта имеет идиллический привкус Войны и мира . Но в философии романа есть зловещее предчувствие приближения более трагического Бога, чем слепой и добрый Бог жизни в Войне и мире . По мере приближения к концу трагическая атмосфера сгущается. Любовь Анны и Вронского, преступивших нравственные и общественные законы, заканчивается кровью и ужасом, которым в предыдущем романе нет подобных. Даже идиллическая любовь добрых и послушных естеству Левина и Китти кончается на ноте растерянного недоумения. Роман умирает, как крик ужаса в пустынном воздухе. У обоих великих романов «открытые концы», но если конец Войны и мира рождает мысль о бесконечно продолжающейся жизни, только фрагмент которой представлен в романе, то конец Анны Карениной – это тупик, тропинка, постепенно исчезающая под шагами путника. И в самом деле, еще до того, как Толстой закончил Анну Каренину , у него начался кризис, который привел к его обращению. Растерянность в конце романа – отражение той трагической растерянности, которую он сам переживал. Больше ему не суждено было написать таких романов, как эти два. Закончив Анну Каренину , он попытался продолжать работу над Петром и над декабристами, но вскоре оставил то и другое и вместо этого, через два года после окончания своей последней идиллии, написал Исповедь .

Анна Каренина постепенно подготовляет к нравственному и религиозному кризису, который так глубоко изменил Толстого. Перед тем, как он ее начал, он уже заинтересовался новыми художественными методами – отказавшись от психологической, аналитической манеры и излишних подробностей, открыв более простой стиль рассказа, подходящий не только для утонченных и развращенных образованных классов, но и для неразвитого народного мышления. Рассказы, написанные им для народа в 1872 г. (Бог правду видит и Кавказский пленник , который, кстати говоря, есть перевод в неромантический ключ, нечто вроде пародии на поэму Пушкина), уже предвещают народные рассказы 1885–1886 гг. Они еще не так заострены моралью, но уже сосредоточены на сюжете и действии и полностью свободны от всякого «подглядывания в щелку».

Москва, 1914 год. Издание Товарищества И. Д. Сытина. Великолепно иллюстрированное издание с черно-белыми рисунками в тексте и цветными репродукциями на отдельных листах. Профессиональный новодельный кожаный переплет. Сохранность хорошая. Настоящее издание стало первым и единственным иллюстрированным изданием романа "Анна Каренина", вышедшим до 1917 года. В 1913 г. именно издательство И. Д. Сытина впервые получило право опубликовать полное собрание сочинений великого русского писателя Л. Н. Толстого. В издании помещено много черно-белых и цветных иллюстраций в тексте и на отдельных листах. Большая часть рисунков из цикла иллюстраций для данного издания была выполнена тремя художниками: Александром Викторовичем Моравовым, Алексеем Михайловичем Кориным и Михаилом Михайловичем Щегловым. Главную роль в оформлении издания сыграл М. М. Щеглов. Именно ему в 1910 году поступил заказ от книгоиздателя И. Д. Сытина на художественное оформление романа Л. Н. Толстого. М. Щеглов...

Описание добавлено пользователем:

Артем Олегович

«Анна Каренина» - сюжет

Роман начинается с двух фраз, давно уже ставших хрестоматийными: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему. Все смешалось в доме Облонских».

В Москву к Облонским приезжает сестра Стивы Облонского - знатная петербургская дама Анна Каренина. Стива встречает Анну на вокзале, молодой офицер встречает свою мать графиню Вронскую. При входе в вагон он пропускает вперёд даму, и предчувствие заставляет их взглянуть ещё раз друг на друга, их взгляд уже светился помимо их воли. Казалось, что они и раньше были знакомы… В этот момент случилось несчастье: вагон подался назад и раздавил сторожа насмерть. Анна приняла этот трагичный случай как дурное предзнаменование. Анна отправляется в дом к Стиве и выполняет свою миссию, ради которой приехала - примирение его с женой Долли.

Прелестная Кити Щербацкая полна счастья, ожидая встречи с Вронским на балу. Анна, вопреки её ожиданиям, была в чёрном, а не в лиловом платье. Кити замечает мерцающий блеск в глазах Анны и Вронского и понимает, что мир перестал существовать для них. Отказавшая накануне предстоящего бала Левину, Кити была подавлена и вскоре заболела.

Анна уезжает в Петербург, Вронский устремляется следом. В Петербурге он словно тень следует за ней, ища встречи, он нисколько не смущается её замужеством и восьмилетним сыном; потому как в глазах светских людей, роль несчастного любовника смешна, но связь с добропорядочной женщиной, муж которой занимает столь солидное положение, представлялась величественной и победоносной. Их влюблённость невозможно было скрыть, но они не были любовниками, однако свет уже вовсю обсуждал даму с тенью, с нетерпением ожидая продолжение романа. Тревожное чувство мешало Каренину сосредоточиться над важным государственным проектом, и он был оскорблён тем впечатлением, столь важным для значения общественного мнения. Анна же продолжала ездить в свет и почти год встречалась с Вронским у княгини Тверской. Единственное желание Вронского и обворожительная мечта о счастье Анны слились в чувстве, что для них началась новая жизнь, они стали любовниками, и ничто уже не будет, как прежде. Очень скоро всем в Петербурге стало об этом известно, в том числе и мужу Анны. Сложившаяся ситуация была мучительно тяжела для всех троих, но выхода из неё никто из них найти не мог. Анна сообщает Вронскому, что беременна. Вронский просит её оставить мужа и готов пожертвовать своей карьерой военного. Но его матери, которая поначалу очень симпатизировала Анне, совсем не нравится такое положение вещей. Анна впадает в отчаяние, впадает после родов в родильную горячку и едва не умирает. Её законный муж, Алексей Каренин, до болезни Анны твердо собиравшийся развестись с ней, увидев её страдания во время болезни, неожиданно для себя самого прощает и Анну, и Вронского. Каренин разрешает ей дальше жить в его доме, под защитой его доброго имени, только бы не рушить семью и не срамить детей. Сцена прощения - одна из самых важных в романе. Но Анна не выдерживает гнёта великодушия, проявленного Карениным, и забрав с собой новорожденную дочку, уезжает с Вронским в Европу, оставив любимого сына на попечении мужа.

Некоторое время Анна и Вронский путешествуют по Европе, но вскоре понимают, что заняться им собственно нечем. Со скуки Вронский даже начинает баловаться живописью, но скоро бросает это пустое занятие, и они с Анной решают вернуться в Петербург. В Петербурге Анна понимает, что для высшего света она теперь изгой, ни в один из приличных домов её не приглашают, и никто, кроме двух ближайших подруг, её не навещает. Между тем, Вронского принимают везде, и всегда ему рады. Эта ситуация всё больше развинчивает нестабильную нервную систему Анны, которая не видит сына. В день рождения Серёжи, тайком, рано утром Анна пробирается в свой старый дом, заходит в спальню к мальчику и будит его. Мальчик рад до слёз, Анна тоже плачет от радости, ребёнок наспех пытается что-то рассказать матери и о чём-то расспросить её, но тут прибегает слуга и испуганно сообщает, что Каренин сейчас зайдёт в комнату сына. Мальчик сам понимает, что матери с отцом встречаться нельзя и мама сейчас уйдет от него навсегда, с плачем он бросается к Анне и умоляет её не уходить. В двери входит Каренин, и Анна, в слезах, охваченная чувством зависти к мужу, выбегает из дома. Больше сын её никогда не видел.

Михаил Врубель. Свидание Анны Карениной с сыном. 1878

В отношениях Анны с Вронским открывается трещина, разводящая их все дальше и дальше. Анна настаивает на посещении итальянской оперы, где в тот вечер собирается весь большой свет Петербурга. Вся публика в театре буквально тычет в Анну пальцами, а женщина из соседней ложи бросает Анне в лицо оскорбления. Понимая, что и в Петербурге делать им нечего, они переезжают подальше от пошлого света в имение, которое Вронский превратил в уединённый рай для них двоих и дочки Ани. Вронский пытается сделать имение доходным, внедряет различные новые приемы ведения сельского хозяйства и занимается благотворительностью - строит в имении новую больницу. Анна во всем старается помочь ему.

Параллельно с историей Анны разворачивается история Константина Левина, Толстой наделяет его лучшими человеческими качествами и сомнениями, доверяет ему свои сокровенные мысли. Левин - довольно богатый человек, у него тоже есть обширное имение, все дела в котором он ведёт сам. То, что для Вронского забава и способ убить время, для Левина - смысл существования и его самого и всех его предков. Левин в начале романа сватается к Кити Щербацкой. За Кити на тот момент забавы ради ухаживал Вронский. Кити, однако, всерьез увлеклась Вронским и отказала Левину. После того, как Вронский следом за Анной умчался в Петербург, Кити даже заболела от горя и унижения, но после поездки за границу оправилась и согласилась выйти замуж за Левина. Сцены сватовства, свадьбы, семейной жизни Левиных, пронизаны светлым чувством, автор ясно даёт понять, что именно вот так и должна строиться жизнь семейная.

Тем временем, в имении обстановка накаляется. Вронский ездит на деловые встречи и светские рауты, на которых Анна не может его сопровождать, а его влечёт к прежней, свободной жизни. Анна чувствует это, но ошибочно предполагает, что Вронского тянет к другим женщинам. Она постоянно устраивает Вронскому сцены ревности, которые всё больше испытывают его терпение. Чтобы разрешить ситуацию с бракоразводным процессом, они переезжают в Москву. Но, несмотря на уговоры Стивы Облонского, Каренин отменяет своё решение и оставляет себе сына, которого уже не любит, потому что с ним связано его отвращение к Анне, как к «презренной оступившийся жене». Шестимесячное ожидание этого решения в Москве превратило нервы Анны в натянутые струны. Она постоянно срывалась и ссорилась с Вронским, который всё больше времени проводил вне дома. В Москве происходит встреча Анны с Левиным, который сознает, что эту женщину иначе, как потерянною, назвать уже нельзя.

В мае месяце Анна настаивает на скором отъезде в деревню, но Вронский говорит, что приглашён к матери для важных деловых вопросов. Анне же приходит в голову мысль, что мать Вронского задумала женить Вронского на княжне Сорокиной. Вронскому не удаётся доказать Анне абсурдность этой идеи и он, не в силах уже постоянно ссориться с Анной, едет в имение к матери. Анна же, в один миг осознав, как тяжела, беспросветна и бессмысленна её жизнь, желая примирения, бросается следом за Вронским на вокзал. Перрон, дым, гудки, стук и люди, всё слилось в жутком кошмаре сумбура ассоциаций: Анна вспоминает свою первую встречу с Вронским, и как в тот далекий день какой-то обходчик попал под поезд и был раздавлен насмерть. Анне приходит в голову мысль, что из её ситуации есть очень простой выход, который поможет ей смыть с себя позор и развяжет всем руки. И заодно это будет отличный способ отомстить Вронскому. Анна бросается под поезд. Анна выбрала смерть как избавление, это был единственный выход, который она, измученная собой и измучившая всех, нашла.

Прошло два месяца. Жизнь не та, что прежде, но она продолжается. Опять вокзал. Стива встречает обречённого Вронского на перроне, и поезд отправляется на фронт. Убитый горем Вронский уехал добровольцем на войну, чтобы там сложить голову. Каренин забрал дочь Анны к себе и воспитывал её как свою, вместе с сыном. У Левина и Кити рождается первенец. Левин обретает спокойствие и смысл жизни в доброте и чистоте мыслей. На этом и заканчивается роман.

Рецензии

Рецензии на книгу «Анна Каренина»

Пожалуйста, зарегистрируйтесь или войдите, чтобы оставить рецензию. Регистрация займет не более 15 секунд.

Юлия Олегина

Если добро имеет причину, оно уже не добро; если оно имеет последствие - награду, оно тоже не добро. Стало быть, добро вне цепи причин и следствий

Эта книга - величайшая книга человечества. О семье и о добре. Говорить о ней, осуждать или поддерживать главную героиню можно бесконечно. Но все споры и рассуждения никогда не приведут к единому мнению. Итак, выскажу своё.

Анна Каренина - женщина из высокого общества, котороя никогда не любила своего мужа, а теперь повстречала свою истинную любовь. Многим она может показаться жалкой и несчастной, но я считаю, что каждая женщина должна быть верна мужчине, за которого вышла замуж. Вы скажите, что её выдали насильно и она никогда никого не любила, и что каждая женщина имеет право на любовь. А я с вами не соглашусь. Даже в те времена девушка могла отказаться от предложения о замужестве, родители не могли её заставить. Взять ту же Наташу Ростову. Она, например, отказалась выходить замуж за Денисова. А если уж девушка и вышла замуж, то она ОБЯЗАНА хранить верность своему мужу. Этому прекрасный пример - пушкинская Татьяна. Но вернемся к нашему роману. Я всё-таки считаю Анну женщиной падшей и безнравственной.

О Вронском даже говорить нечего. Человек без силы, без воли, без желаний, без закалки, без решимости. Никакой человек.

Константин Левин. Мой любимый персонаж. Вот в ком мы видим спасение души, исцеление, истинную любовь, страдания, жизненные переломы, в общем, все эмоция и события, которые должны произойти в жизни каждого человека. И пусть он неверующий, но всё равно есть какая-то для него высшая сила, которая хранит и защищает его.

Кити Щербацкая. В этом герое мы видим взросление личности. Когда она юна, она хочет выйти замуж за Вронского, красивого и статного, не зная даже, как он выглядит и ни разу с ним не разговаривая. В течение романа семейные ценности всё же выходят для неё на первый план и она понимает, что обрести настоящее счастье и любовь она может только с Левиным. Прекрасный пример того, какою должна быть молодая девушка, а затем и женщина, и любящая жена, и мать.

Вот те персонажи, о которых мне бы хотелось немножко рассказать. Остальные для меня не имели особой важности, быть может, кроме Стивы и Долли. В целом, роман получился семейным. Разные истории, разные концовки, но урок для всех один: любите тех, кто с вами рядом, и тогда и вы будете любимы!

11 из 10. Одно из лучших произведений человечества!

Полезная рецензия?

/

Лев Николаевич
Толстой

Государственное издательство

«Художественная литература»

Москва – Ленинград 1934

Электронное издание осуществлено в рамках краудсорсингового проекта «Весь Толстой в один клик»

Подготовлено на основе электронной копии 18-го тома Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого, предоставленной Российской государственной библиотекой

Электронное издание 90-томного собрания сочинений Л.Н. Толстого доступно на портале www.tolstoy.ru

Если Вы нашли ошибку, пожалуйста, напишите нам [email protected]

Предисловие к электронному изданию

Настоящее издание представляет собой электронную версию 90-томного собрания сочинений Льва Николаевича Толстого, вышедшего в свет в 1928-1958 гг. Это уникальное академическое издание, самое полное собрание наследия Л.Н.Толстого, давно стало библиографической редкостью. В 2006 году музей-усадьба «Ясная Поляна» в сотрудничестве с Российской государственной библиотекой и при поддержке фонда Э. Меллона и координации Британского совета осуществили сканирование всех 90 томов издания. Однако для того чтобы пользоваться всеми преимуществами электронной версии (чтение на современных устройствах, возможность работы с текстом), предстояло еще распознать более 46 000 страниц. Для этого Государственный музей Л.Н. Толстого, музей-усадьба «Ясная Поляна» вместе с партнером – компанией ABBYY, открыли проект «Весь Толстой в один клик». На сайте readingtolstoy.ru к проекту присоединились более трех тысяч волонтеров, которые с помощью программы ABBYY FineReader распознавали текст и исправляли ошибки. Буквально за десять дней прошел первый этап сверки, еще за два месяца – второй. После третьего этапа корректуры тома и отдельные произведения публикуются в электронном виде на сайте tolstoy.ru .

В издании сохраняется орфография и пунктуация печатной версии 90-томного собрания сочинений Л.Н. Толстого.

Руководитель проекта «Весь Толстой в один клик»

Фекла Толстая



Перепечатка разрешается безвозмездно. .

Reproduction libre pour tous les pays .

АННА КАРЕНИНА

РЕДАКТОРЫ:

П. Н. САКУЛИН

Н. К. ГУДЗИЙ

ПРЕДИСЛОВИЕ К ВОСЕМНАДЦАТОМУ И ДЕВЯТНАДЦАТОМУ ТОМАМ.

Восемнадцатый и девятнадцатый томы настоящего издания содержат в себе окончательный текст романа «Анна Каренина». Принципы редактирования этого текста диктуются следующими фактическими данными его истории. Печатание «Анны Карениной» отдельной книгой, начатое Толстым в 1874 году, было приостановлено им на пятом листе и затем передано журналу «Русский вестник», на страницах которого в 1875-1877 гг. появились первые семь частей романа. Восьмая часть вышла в 1877 году отдельной книгой. Летом 1877 года, при подготовке «Анны Карениной» к отдельному изданию, Толстой, при содействии H. Н. Страхова, в экземплярах «Русского вестника» и особо напечатанной восьмой части заново исправил и частично переработал весь текст романа. Оба эти экземпляра (ныне хранящиеся в одном переплете в Публичной библиотеке РСФСР им. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде) послужили оригиналом для набора издания, вышедшего в 1878 году в Москве, в трех томах, и печатавшегося под наблюдением Страхова. Все последующие прижизненные издания «Анны Карениной» представляют собой механическое повторение текста издания 1878 года, если не считать устранения буквенных опечаток.

Как явствует из переписки Страхова с Толстым в период печатания этого издания, корректуру его держал не Толстой, а Страхов. Не подлежит сомнению, что лишь в двух случаях – в эпизодах венчания Левина и смерти Карениной – Толстой в процессе печатания романа отдельным изданием принял личное участие дополнительными исправлениями, сообщенными им Страхову и сохранившимися в указанном наборном тексте ленинградской Публичной библиотеки.

Но, корректируя по просьбе Толстого текст романа, Страхов не ограничился исключительно технической правкой, а вносил порой и исправления стилистического и грамматического характера. В нескольких случаях в издании 1878 года по сравнению с наборным его текстом оказались даже пропуски отдельных слов и фраз. Однако эти пропуски, как и некоторые грамматические варианты указанного издания, в известной степени могут быть объяснены и крайней неисправностью его корректуры, в чем винил себя сам Страхов в письмах к Толстому.

В виду всех этих обстоятельств в основу текста настоящего издания положен текст «Русского вестника» и отдельного издания восьмой части, исправленный совместно Толстым и Страховым. Исправления Страхова в данной стадии обработки романа для печати принимаются полностью, поскольку они были предварительно доведены до сведения автора; исправления же, сделанные самостоятельно Страховым в издании 1878 года, как правило, отвергаются. Исключения делаются, для части текста в две с лишним страницы, соответствующих одному листу, утраченному в наборном экземпляре, и для нескольких страховских конъектур, оправдываемых незавершенностью в немногих случаях авторской редакционной переработки в экземпляре, с которого делался набор издания 1878 года, или совпадением их с показаниями рукописного материала, относящегося к «Анне Карениной», привлекаемого полностью в целях обеспечения наибольшей критичности окончательного текста романа.

Исчерпывающий перечень этих конъектур, как и всех вообще конъектур, допущенных редакцией в тексте романа, дан в текстологическом комментарии, напечатанном в девятнадцатом томе настоящего издания и более подробно аргументирующем принципы редактирования «Анны Карениной». Там же регистрируются и все варианты издания 1878 года.

Вслед за текстом романа печатаются варианты его текста в стадии его печатания в «Русском вестнике» и в отдельном издании восьмой части. Черновые редакции и варианты «Анны Карениной», варианты ее дожурнального текста, история ее писания и печатания и описание относящихся к ней рукописей и корректур составляет содержание двадцатого тома настоящего издания.

Редактирование в данном издании «Анны Карениной» возложено было первоначально на П. Н. Сакулина, который произвел большую долю предварительной работы по подготовке к печати первых пяти частей романа. Смерть П. Н. Сакулина прервала его труд. Продолжение и завершение этого труда поручено редакторским комитетом издания нижеподписавшемуся.

Ближайшим сотрудником П. Н. Сакулина, так же, как и его продолжателя в деле редактирования романа, явился В. П. Гончаров, проделавший сложную подготовительную работу по изучению и описанию печатных и рукописных текстов «Анны Карениной».

В обсуждении текстологических проблем, связанных с печатанием окончательного текста романа, активное участие принял Н. К. Пиксанов, по поручению редакторского комитета непосредственно после кончины П. Н. Сакулина всесторонне обследовавший и изучивший его незавершенную работу, но вынужденно, из-за перегруженности другими неотложными занятиями, отказавшийся от ее продолжения в качестве редактора.

В составлении указателя собственных имен помощь редактору оказал В. С. Мишин.

Н. Гудзий .

РЕДАКЦИОННЫЕ ПОЯСНЕНИЯ.

Тексты произведений, печатавшихся при жизни Л. Толстого, печатаются по новой орфографии, но с воспроизведением больших букв во всех тех случаях, где они употребляются Толстым, и начертаний до-гротовской орфографии в тех случаях, когда эти начертания отражают произношение Л. Толстого и лиц его круга.

Пунктуация прижизненных публикаций текстов Толстого, как в большинстве случаев отражающая традицию не автора, а типографии или корректора, не выдерживается.

Переводы иностранных слов и выражений, принадлежащие редактору, печатаются в прямых скобках.



Л. Н. ТОЛСТОЙ В 1873 ГОДУ

Портрет работы И. Н. Крамского. Масло

(Государственная Третьяковская галлерея)

Уменьшено в 10 раз

АННА КАРЕНИНА
роман в восьми частях (1873-1877)
части первая – четвертая

Мне отмщение, и Аз воздам.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

I.

Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.

Всё смешалось в доме Облонских. Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме Француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что не может жить с ним в одном доме. Положение это продолжалось уже третий день и мучительно чувствовалось и самими супругами, и всеми членами семьи, и домочадцами. Все члены семьи и домочадцы чувствовали, что нет смысла в их сожительстве и что на каждом постоялом дворе случайно сошедшиеся люди более свяэаны между собой, чем они, члены семьи и домочадцы Облонских. Жена не выходила из своих комнат, мужа третий день не было дома. Дети бегали по всему дому, как потерянные; Англичанка поссорилась с экономкой и написала записку приятельнице, прося приискать ей новое место; повар ушел еще вчера со двора, во время обеда; черная кухарка и кучер просили расчета.

На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский – Стива, как его звали в свете, – в обычайный час, то есть в 8 часов утра, проснулся не в спальне жены, а в своем кабинете, на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго, с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза.

«Да, да, как это было? – думал он, вспоминая сон. – Да, как это было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет, не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, – и столы пели: Il mio tesoro, и не Il mio tesoro, a что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины», вспоминал он.

Глаза Степана Аркадьича весело заблестели, и он задумался улыбаясь. «Да, хорошо было, очень хорошо. Много еще там было отличного, да не скажешь словами и мыслями даже наяву не выразишь». И, заметив полосу света, пробившуюся с боку одной из суконных стор, он весело скинул ноги с дивана, отыскал ими шитые женой (подарок ко дню рождения в прошлом году), обделанные в золотистый сафьян туфли и по старой, девятилетней привычке, не вставая, потянулся рукой к тому месту, где в спальне у него висел халат. И тут он вспомнил вдруг, как и почему он спит не в спальне жены, а в кабинете; улыбка исчезла с его лица, он сморщил лоб.

«Ах, ах, ах! Аа!…» замычал он, вспоминая всё, что было. И его воображению представились опять все подробности ссоры с женою, вся безвыходность его положения и мучительнее всего собственная вина его.

«Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее то, что виной всему я, – виной я, а не виноват. В этом-то вся драма, – думал он. – Ах, ах, ах!» приговаривал он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для себя впечатления из этой ссоры.

Неприятнее всего была та первая минута, когда он, вернувшись из театра, веселый и довольный, с огромною грушей для жены в руке, не нашел жены в гостиной; к удивлению, не нашел ее и в кабинете и наконец увидал ее в спальне с несчастною, открывшею всё, запиской в руке.

Она, эта вечно озабоченная, и хлопотливая, и недалекая, какою он считал ее, Долли, неподвижно сидела с запиской в руке и с выражением ужаса, отчаяния и гнева смотрела на него.

– Что это? это? – спрашивала она, указывая на записку.

И при этом воспоминании, как это часто бывает, мучало Степана Аркадьича не столько самое событие, сколько то, как он ответил на эти слова жены.

С ним случилось в эту минуту то, что случается с людьми, когда они неожиданно уличены в чем-нибудь слишком постыдном. Он не сумел приготовить свое лицо к тому положению, в которое он становился перед женой после открытия его вины. Вместо того чтоб оскорбиться, отрекаться, оправдываться, просить прощения, оставаться даже равнодушным – все было бы лучше того, что он сделал! – его лицо совершенно невольно («рефлексы головного мозга», подумал Степан Аркадьич, который любил физиологию), совершенно невольно вдруг улыбнулось привычною, доброю и потому глупою улыбкой.

Эту глупую улыбку он не мог простить себе. Увидав эту улыбку, Долли вздрогнула, как от физической боли, разразилась, со свойственною ей горячностью, потоком жестоких слов и выбежала из комнаты. С тех пор она не хотела видеть мужа.

«Всему виной эта глупая улыбка», думал Степан Аркадьич.

«Но что же делать? что делать?» с отчаянием говорил он себе и не находил ответа.

II.

Степан Аркадьич был человек правдивый в отношении к себе самому. Он не мог обманывать себя и уверять себя, что он раскаивается в своем поступке. Он не мог теперь раскаиваться в том, что он, тридцати-четырехлетний, красивый, влюбчивый человек, не был влюблен в жену, мать пяти живых и двух умерших детей, бывшую только годом моложе его. Он раскаивался только в том, что не умел лучше скрыть от жены. Но он чувствовал всю тяжесть своего положения и жалел жену, детей и себя. Может быть, он сумел бы лучше скрыть свои грехи от жены, если б ожидал, что это известие так на нее подействует. Ясно он никогда не обдумывал этого вопроса, но смутно ему представлялось, что жена давно догадывается, что он не верен ей, и смотрит на это сквозь пальцы. Ему даже казалось, что она, истощенная, состаревшаяся, уже некрасивая женщина и ничем не замечательная, простая, только добрая мать семейства, по чувству справедливости должна быть снисходительна. Оказалось совсем противное.

«Ах, ужасно! ай, ай, ай! ужасно! – твердил себе Степан Аркадьич и ничего не мог придумать. – И как хорошо всё это было до этого, как мы хорошо жили! Она была довольна, счастлива детьми, я не мешал ей ни в чем, предоставлял ей возиться с детьми, с хозяйством, как она хотела. Правда, нехорошо, что она была гувернанткой у нас в доме. Нехорошо! Есть что-то тривиальное, пошлое в ухаживаньи за своею гувернанткой. Но какая гувернантка! (Он живо вспомнил черные плутовские глаза М-llе Roland и ее улыбку.) Но ведь пока она была у нас в доме, я не позволял себе ничего. И хуже всего то, что она уже… Надо же это всё как нарочно! Ай, ай, ай! Но что же, что же делать?»

Ответа не было, кроме того общего ответа, который дает жизнь на все самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо жить потребностями дня, то есть забыться. Забыться сном уже нельзя, по крайней мере, до ночи, нельзя уже вернуться к той музыке, которую пели графинчики-женщины; стало быть, надо забыться сном жизни.

«Там видно будет», сказал себе Степан Аркадьич и, встав, надел серый халат на голубой шелковой подкладке, закинул кисти узлом и, вдоволь забрав воздуха в свой широкий грудной ящик, привычным бодрым шагом вывернутых ног, так легко носивших его полное тело, подошел к окну, поднял стору и громко позвонил. На звонок тотчас же вошел старый друг, камердинер Матвей, неся платье, сапоги и телеграмму. Вслед за Матвеем вошел и цирюльник с припасами для бритья.

– Из присутствия есть бумаги? – спросил Степан Аркадьич, взяв телеграмму и садясь к зеркалу.

– На столе, – отвечал Матвей, взглянул вопросительно, с участием, на барина и, подождав немного, прибавил с хитрою улыбкой: – От хозяина извозчика приходили.

Степан Аркадьич ничего не ответил и только в зеркало взглянул на Матвея; во взгляде, которым они встретились в зеркале, видно было, как они понимают друг друга. Взгляд Степана Аркадьича как будто спрашивал: «это зачем ты говоришь? разве ты не знаешь?»

Матвей положил руки в карманы своей жакетки, отставил ногу и молча, добродушно, чуть-чуть улыбаясь, посмотрел на своего барина.

– Я приказал прийти в то воскресенье, а до тех пор чтобы не беспокоили вас и себя понапрасну, – сказал он видимо приготовленную фразу.

Степан Аркадьич понял, что Матвей хотел пошутить и обратить на себя внимание. Разорвав телеграмму, он прочел ее, догадкой поправляя перевранные, как всегда, слова, и лицо его просияло.

– Матвей, сестра Анна Аркадьевна будет завтра, – сказал он, остановив на минуту глянцовитую, пухлую ручку цирюльника, расчищавшего розовую дорогу между длинными кудрявыми бакенбардами.

– Славу Богу, – сказал Матвей, этим ответом показывая, что он понимает так же, как и барин, значение этого приезда, то есть что Анна Аркадьевна, любимая сестра Степана Аркадьича, может содействовать примирению мужа с женой.

– Одни или с супругом? – спросил Матвей.

Степан Аркадьич не мог говорить, так как цирюльник занят был верхнею губой, и поднял один палец. Матвей в зеркало кивнул головой.

– Одни. Наверху приготовить?

– Дарье Александровне доложи, где прикажут.

– Дарье Александровне? – как бы с сомнением повторил Матвей.

– Да, доложи. И вот возьми телеграмму, передай, что они скажут.

«Попробовать хотите», понял Матвей, но он сказал только: – Слушаю-с.

Степан Аркадьич уже был умыт и расчесан и сбирался одеваться, когда Матвей, медленно ступая поскрипывающими сапогами, с телеграммой в руке, вернулся в комнату. Цирюльника уже не было.

– Дарья Александровна приказали доложить, что они уезжают. Пускай делают, как им, вам то есть, угодно, – сказал он, смеясь только глазами, и, положив руки в карманы и склонив голову на бок, уставился на барина.

Степан Аркадьич помолчал. Потом добрая и несколько жалкая улыбка показалась на его красивом лице.

– А? Матвей? – сказал он, покачивая головой.

– Ничего, сударь, образуется, – сказал Матвей.

– Образуется?

– Так точно-с.

– Ты думаешь? Это кто там? – спросил Степан Аркадьич, услыхав за дверью шум женского платья.

– Это я-с, – сказал твердый и приятный женский голос, и из-за двери высунулось строгое рябое лицо Матрены Филимоновны, нянюшки.

– Ну что, Матреша? – спросил Степан Аркадьич, выходя к ней в дверь.

Несмотря на то, что Степан Аркадьич был кругом виноват перед женой и сам чувствовал это, почти все в доме, даже нянюшка, главный друг Дарьи Александровны, были на его стороне.

– Ну что? – сказал он уныло.

– Вы сходите, сударь, повинитесь еще. Авось Бог даст. Очень мучаются, и смотреть жалости, да и всё в доме навынтараты пошло. Детей, сударь, пожалеть надо. Повинитесь, сударь. Что делать! Люби кататься…

– Да ведь не примет…

– А вы свое сделайте. Бог милостив, Богу молитесь, сударь, Богу молитесь.

– Ну, хорошо, ступай, – сказал Степан Аркадьич, вдруг покраснев. – Ну, так давай одеваться, – обратился он к Матвею и решительно скинул халат.

Матвей уже держал, сдувая что-то невидимое, хомутом приготовленную рубашку и с очевидным удовольствием облек в нее холеное тело барина.

III.

Одевшись, Степан Аркадьич прыснул на себя духами, выправил рукава рубашки, привычным движением рассовал по карманам папиросы, бумажник, спички, часы с двойной цепочкой и брелоками и, встряхнув платок, чувствуя себя чистым, душистым, здоровым и физически веселым, несмотря на свое несчастье, вышел, слегка подрагивая на каждой ноге, в столовую, где уже ждал его кофе и, рядом с кофеем, письма и бумаги из присутствия.

Он прочел письма. Одно было очень неприятное – от купца, покупавшего лес в имении жены. Лес этот необходимо было продать; но теперь, до примирения с женой, не могло быть о том речи. Всего же неприятнее тут было то, что этим подмешивался денежный интерес в предстоящее дело его примирения с женою. И мысль, что он может руководиться этим интересом, что он для продажи этого леса будет искать примирения с женой, – эта мысль оскорбляла его.

Окончив письма, Степан Аркадьич придвинул к себе бумаги из присутствия, быстро перелистовал два дела, большим карандашом сделал несколько отметок и, отодвинув дела, взялся за кофе; за кофеем он развернул еще сырую утреннюю газету и стал читать ее.

Степан Аркадьич получал и читал либеральную газету, не крайнюю, но того направления, которого держалось большинство. И, несмотря на то, что ни наука, ни искусство, ни политика собственно не интересовали его, он твердо держался тех взглядов на все эти предметы, каких держалось большинство и его газета, и изменял их, только когда большинство изменяло их, или, лучше сказать, не изменял их, а они сами в нем незаметно изменялись.

Степан Аркадьич не избирал ни направления, ни взглядов, а эти направления и взгляды сами приходили к нему, точно так же, как он не выбирал формы шляпы или сюртука, а брал те, которые носят. А иметь взгляды ему, жившему в известном обществе, при потребности некоторой деятельности мысли, развивающейся обыкновенно в лета зрелости, было так же необходимо, как иметь шляпу. Если и была причина, почему он предпочитал либеральное направление консервативному, какого держались тоже многие из его круга, то это произошло не оттого, чтоб он находил либеральное направление более разумным, но потому, что оно подходило ближе к его образу жизни. Либеральная партия говорила, что в России всё дурно, и действительно, у Степана Аркадьича долгов было много, а денег решительно недоставало. Либеральная партия говорила, что брак есть отжившее учреждение и что необходимо перестроить его, и действительно, семейная жизнь доставляла мало удовольствия Степану Аркадьичу и принуждала его лгать и притворяться, что было так противно его натуре. Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить было бы очень весело. Вместе с этим Степану Аркадьичу, любившему веселую шутку, было приятно иногда озадачить мирного человека тем, что если уже гордиться породой, то не следует останавливаться на Рюрике и отрекаться от первого родоначальника – обезьяны. Итак, либеральное направление сделалось привычкой Степана Аркадьича, и он любил свою газету, как сигару после обеда, за легкий туман, который она производила в его голове. Он прочел руководящую статью, в которой объяснялось, что в наше время совершенно напрасно поднимается вопль о том, будто бы радикализм угрожает поглотить все консервативные элементы и будто бы правительство обязано принять меры для подавления революционной гидры, что, напротив, «по нашему мнению, опасность лежит не в мнимой революционной гидре, а в упорстве традиционности, тормозящей прогресс», и т. д. Он прочел и другую статью, финансовую, в которой упоминалось о Бентаме и Милле и подпускались шпильки министерству. Со свойственною ему быстротою соображения он понимал значение всякой шпильки: от кого и на кого и по какому случаю она была направлена, и это, как всегда, доставляло ему некоторое удовольствие. Но сегодня удовольствие это отравлялось воспоминанием о советах Матрены Филимоновны и о том, что в доме так неблагополучно. Он прочел и о том, что граф Бейст, как слышно, проехал в Висбаден, и о том, что нет более седых волос, и о продаже легкой кареты, и предложение молодой особы; но эти сведения не доставляли ему, как прежде, тихого, иронического удовольствия.

Окончив газету, вторую чашку кофе и калач с маслом, он встал, стряхнул крошки калача с жилета и, расправив широкую грудь, радостно улыбнулся, не оттого, чтоб у него на душе было что-нибудь особенно приятное, – радостную улыбку вызвало хорошее пищеварение.

Но эта радостная улыбка сейчас же напомнила ему всё, и он задумался.

– Я говорила, что на крышу нельзя сажать пассажиров, – кричала по-английски девочка, – вот подбирай!

«Всё смешалось,-подумал Степан Аркадьич,– вон дети одни бегают». И, подойдя к двери, он кликнул их. Они бросили шкатулку, представлявшую поезд, и вошли к отцу.

Девочка, любимица отца, вбежала смело, обняла его и смеясь повисла у него на шее, как всегда, радуясь на знакомый запах духов, распространявшийся от его бакенбард. Поцеловав его наконец в покрасневшее от наклоненного положения и сияющее нежностью лицо, девочка разняла руки и хотела бежать назад; но отец удержал ее.

– Что мама? – спросил он, водя рукой по гладкой, нежной шейке дочери. – Здравствуй, – сказал он, улыбаясь здоровавшемуся мальчику.

Он сознавал, что меньше любил мальчика, и всегда старался быть ровен; но мальчик чувствовал это и не ответил улыбкой на холодную улыбку отца.

– Мама? Встала, – отвечала девочка.

Степан Аркадьич вздохнул. «Значит, опять не спала всю ночь», подумал он.

– Что, она весела?

Девочка знала, что между отцом и матерью была ссора, и что мать не могла быть весела, и что отец должен знать это, и что он притворяется, спрашивая об этом так легко. И она покраснела за отца. Он тотчас же понял это и также покраснел.

– Не знаю, – сказала она. – Она не велела учиться, а велела итти гулять с мисс Гуль к бабушке.

– Ну, иди, Танчурочка моя. Ах да, постой, – сказал он, всё-таки удерживая ее и гладя ее нежную ручку.

Он достал с камина, где вчера поставил, коробочку конфет и дал ей две, выбрав ее любимые, шоколадную и помадную.

– Грише? – сказала девочка, указывая на шоколадную.

– Да, да. – И еще раз погладив ее плечико, он поцеловал ее в корни волос и шею и отпустил ее.

– Карета готова, – сказал Матвей. – Да просительница,– прибавил он.

– Давно тут? – спросил Степан Аркадьич.

– С полчасика.

– Сколько раз тебе приказано сейчас же докладывать!

– Надо же вам дать хоть кофею откушать, – сказал Матвей тем дружески-грубым тоном, на который нельзя было сердиться.

– Ну, проси же скорее, – сказал Облонский, морщась от досады.

Просительница, штабс-капитанша Калинина, просила о невозможном и бестолковом; но Степан Аркадьич, по своему обыкновению, усадил ее, внимательно, не перебивая, выслушал ее и дал ей подробный совет, к кому и как обратиться, и даже бойко и складно своим крупным, растянутым, красивым и четким почерком написал ей записочку к лицу, которое могло ей пособить. Отпустив штабс-капитаншу, Степан Аркадьич взял шляпу и остановился, припоминая, не забыл ли чего. Оказалось, что он ничего не забыл, кроме того, что хотел забыть,– жену.

«Ах да!» Он опустил голову, и красивое лицо его приняло тоскливое выражение. «Пойти или не пойти?» говорил он себе. И внутренний голос говорил ему, что ходить не надобно, что кроме фальши тут ничего быть не может, что поправить, починить их отношения невозможно, потому что невозможно сделать ее опять привлекательною и возбуждающею любовь или его сделать стариком, неспособным любить. Кроме фальши и лжи, ничего не могло выйти теперь; а фальшь и ложь были противны его натуре.

«Однако когда-нибудь же нужно; ведь не может же это так остаться», сказал он, стараясь придать себе смелости. Он выпрямил грудь, вынул папироску, закурил, пыхнул два раза, бросил ее в перламутровую раковину-пепельницу, быстрыми шагами прошел мрачную гостиную и отворил другую дверь в спальню жены.