Она платная, но интересная. В качестве бонуса привожу одно из писем курса.

Это письмо писалось дольше предыдущих. У автора были сомнения по поводу необходимости включать рассмотрение духовных од Ломоносова в курс. Однако их значение столь велико, что обойти стороной их не получится. Духовные оды Ломоносова важны для нас не только сами по себе. Дело в том, именно с них берет начало русская философская лирика. Мы обратим внимание на следующие произведения:

  • подражания псалмам;
  • «Ода, выбранная из Иова, главы 38, 39, 40 и 41»;
  • «Вечернее размышление о Божием Величестве при случае великого северного сияния»;
  • «Утреннее размышление о Божием Величестве».

Ломоносов, занимаясь астрономией, видел в телескопе шар планеты, проходящий по орбите Солнца. И он задавался вопросом: есть ли на этом шаре жизнь, разум? У этого инопланетного народа своя история. Нужно ли проповедовать Евангелие инопланетянам? Он пишет работу «Явление Венеры на Солнце», в которой говорит о двух Книгах: природе и Библии.

Создатель дал роду человеческому две книги. В одной показал свое величество, в другой - свою волю. Первая - видимый сей мир, им созданный, чтобы человек, смотря на огромность, красоту и стройность его зданий, признал божественное всемогущество, по мере себе дарованного понятия. Вторая книга - священное писание. В ней показано создателево благоволение к нашему спасению. В сих пророческих и апостольских богодохновенных книгах истолкователи и изъяснители суть великие церковные учители. А в оной книге сложения видимого мира сего суть физики, математики, астрономы и прочие изъяснители божественных, в натуру влиянных действий суть таковы, каковы в оной книге пророки, апостолы и церковные учители. Нездраворассудителен математик, ежели он хочет божескую волю вымерять циркулом. Таков же и богословия учитель, если он думает, что по псалтире научиться можно астрономии или химии.

Ломоносов, по сути, первый в России ученый, понявший взаимопроникновение науки и веры, где одно не препятствовало другому («Правда и вера суть две сестры родные, дщери одного всевышнего родителя»). Он обращается к «Шестодневу» Василия Великого - комментарий Книги Бытия о шести днях творения. Вчитываясь в Ломоносова, мы понимаем, что он не был до конца материалистом. Его миропонимание было основано на глубинном понимании места науки в Божьем Промысле.

Рисунок Ломоносова к работе «Явление Венеры на Солнце»

А. С. Пушкин писал: «Переложения псалмов и другие сильные и близкие подражания высокой поэзии священных книг суть его (Ломоносова) лучшие произведения. Они останутся вечными памятниками русской слвоесности». В своих переложениях псалмов Ломоносов достиг какого-то предела ясности, простоты и даже интимности, которые присущи потаенному разговору с Богом.

«Псалтирь» - это библейская книга Ветхого Завета. Она состоит из 150 или 151 песен, которые называются псалмами.

Ломоносов отбирал те псалмы, которые были связаны с волновавшими его чувствами. Эти псалмы связаны у поэта со сложнейшими этическими и мировоззренческими проблемами. Если в одах мы видели восторг и волнение, то здесь ощущается необычайное внутреннее напряжение мысли и глубина проникновения в тайну мира. Вслед за Ломоносовым к библейскому тексту будут обращаться Сумароков и Державин, но Ломоносов это делает впервые. Его волнует вопрос, который станет одним из центральных в творчестве нескольких поколений поэтов: взаимоотношения власти и человека. Вот фрагмент из переложения псалма 145:

Никто не уповай во веки
На тщетну власть князей земных:
Их те ж родили человеки,
И нет спасения от них.

Когда с душею разлучатся
И тленна плоть их в прах падет,
Высоки мысли разрушатся
И гордость их и власть минет.

Смысл этого фрагмента становится отчетливо ясен лишь при соотнесении его с текстом «Псалтири», псалма 145:

Не надейтеся на князи, на сыны человеческия, в нихже несть спасения. Изыдет дух его и возвратится в землю свою. В той день погибнут вся помышления его.

Как видим, Ломоносов не только подражает псалму, но дописывает его, а именно две последние строки. Заметим, что в тексте псалма ничего не сказано о «гордости» и «власти» «князей земных». Смысл псалма состоит в напоминаии о неизбежности смерти духа и мыслей. Под пером Ломоносова эта смерть получает отчетливую характеристику, а «гордое» существование земных царей осмысляется как проявление зла, укоренного в мироустройстве. Причем Ломоносов понимает это зло в социальном аспекте, чего также нет в оригинальном тексте псалма.

В переложении псалма 143 мы также встречаемся с «дописыванием» священного текста поэтом:

Счастлива жизнь моих врагов!
Но те светлее веселятся,
Ни бурь, ни громов не боятся,
Которым вышний сам покров.

Заметим, что в «Псалтири» отсутствует тема веселья. Вторую строчку Ломоносов добавляет «от себя». Образ веселящихся врагов важен для него, потому что является частью судьбы поэта, ощущавшего себя одиноким в своей каждодневной «борьбе» за просвещение. Тема одинокого человека, затерявшегося в лабиринте человеческих страстей открывается благодаря автобиографическому контексту псалмов. Впервые об этом заговорила исследователь Д. К. Мотольская в 1947 году. Ломоносов в псалмах просит Бога не позволить «врагам возвеселиться» и торжествовать над его несчастьями.

Переложениями псалмов после Ломоносова будут заниматься Тредиаковский, Сумароков и многие другие поэты. Как видим, уже у Ломоносова эти переложения обретают личностное начало, которое образует приращение новых смыслов.

Переложения псалмов 34, 143, 145

Перейдем к следующему произведению Ломоносова - «Ода, выбранная из Иова». Оно посвящено также переложению библейского текста, но на этот раз в центре внимания автора была «Книга Иова».

Кратко напомним сюжет этой Книги. Это библейское повествование о невинном страдальце Иове. У него есть огромные богатства - всё, о чем можно мечтать. И ангел поспорил с Богом о том, насколько бескорыстно ему предан Иов-праведник. Так Иов лишается всего: дома, имущества, родных, здоровья. На картине Репина запечатлен момент, когда к Иову пришли друзья, сели молча и сидели три дня.

И. Е. Репин «Иов и его друзья» (1869)

И тут Иов воскликнул, проклиная тот день, когда он родился. На протяжении многих лет его учили, что беда - это Божья кара. Но почему сейчас страдает он - невинный человек? Жена говорит Иову: «Прокляни Бога и ты умрешь». Но Иов твердо стоит на своей вере. Но вот в этот момент, когда друзья приходят к нему, Иов не выдерживает. В его понимании Бог не может быть несправедлив. Иов кричит в споре о том, что не хочет никого слышать, что вокруг отвратительная жизнь, что нет справедливости, что нечестные и злые люди господствуют над праведными, что человек смертен, а бытие его неимоверно трудно. Иов доходит до такой точки накала, что вызывает Бога на суд. И вот, все умокают. Раздается глас Бога: «Кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла? Препояшь ныне чресла твои, как муж: Я буду спрашивать тебя, и ты объясняй Мне: где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь» (Иов 38:2-4). Далее идут поэтические строки описания природы, животных, после чего Бог спрашивает Иова: «Можешь ли посылать молнии, и пойдут ли они и скажут ли тебе: вот мы? Кто вложил мудрость в сердце, или кто дал смысл разуму?» (Иов 38:35-36). Бог спрашивает его, как он может брать на себя решать тайны провидения? И Иов изрекает: «Так, я говорил о том, чего не разумел, о делах чудных для меня, которых я не знал» (Иов 42:3). У него больше нет вопросов. Он прикоснулся к Богу. Бог, убедившись в вере Иова, возвращает ему потерянное: Иов прожил «насыщенные дни» - 140 лет жизни. Перед нами развязка Книги Иова.

«Ода, выбранная из Иова» представляет собой поэтическое толкование библейской Книги. Ломоносов, беря за основу этот древний сюжет, следует логике речи Бога.

О ты, что в горести напрасно
На бога ропщешь, человек,
Внимай, коль в ревности ужасно
Он к Иову из тучи рек!

По сути, ода Ломоносова представляет собой монолог Бога. Если Библия дает нам диалог Иова с Господом, то поэт опускает его слова. Вызывая Бога на суд и восставая против него, знает ли Иов, как была создана эта земля и как она устроена?

Где был ты, как передо мною
Бесчисленны тьмы новых звезд,
Моей возжженных вдруг рукою
В обширности безмерных мест,
Мое величество вещали;
Когда от солнца воссияли
Повсюду новые лучи,
Когда взошла луна в ночи?

Сомнение в благости Творца для Иова переходит в сомнеие в благости мироустройства. Эта тема затем будет волновать Державина в оде «Успокоенное неверие» (1779). Перед нами теодицея: ода рисует картину мира, в котором нет места дьволу, в котором всё подчинено творческой воле Бога, который представляет собой воплощение разума. Его законы невозможно нарушить возмущенной воле земного человека:

Сие, о смертный, рассуждая,
Представь зиждителеву власть,
Святую волю почитая,
Имей свою в терпеньи часть.
Он всё на пользу нашу строит,
Казнит кого или покоит.
В надежде тяготу сноси
И без роптания проси.

Постепенно монолог Бога перерастает в оправдание добра, попытке увидеть мир выстроенным сообразно высшей идее.

Одной из ослепительных работ, посвященных исследованию «Оды, выбранной из Иова», является статья Ю. М. Лотмана. В ней он соотносит текст оды с историко-культурным контекстом, в результате приходя к неожиданным выводам. Советуем вам обязательно прочитать эту работу.

«Вечернее размышление о Божием Величестве при случае великого северного сияния» - одна из первых в русской литературе картин космического мироустройства. По сути, перед нами истоки философии космизма, которая со всей мощью завявит о себе в XX веке. Ломоносов создает образ природы, которая обладает смыслом, отражает разумность и мудрость ее Создателя:

Лице свое скрывает день;
Поля покрыла мрачна ночь;
Взошла на горы чорна тень;
Лучи от нас склонились прочь;
Открылась бездна звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна.

Песчинка как в морских волнах,
Как мала искра в вечном льде,
Как в сильном вихре тонкой прах,
В свирепом как перо огне,
Так я, в сей бездне углублен,
Теряюсь, мысльми утомлен!

«Размышление...» Ломоносова строится на противопоставлениях: песчинка - море; искра - лед; огонь - перо. Бесконечность процесса познания и встречающиеся на этом пути сомнения утверждают собой величие Творца. Если средневековое мышление полагало, что истина открыта только Творцу, то Ломоносов говорит об обратном: о способности человека проникнуть в тайны природы, узреть смысл Вселенной. Постигая мир, он постигает замысел Бога относительно человека.

Одним из актов этого миропостижения в «Размышлении...» являются научные гипотезы о природе северного сияния, присущее времени Ломоносова:

Там спорит жирна мгла с водой;
Иль солнечны лучи блестят,
Склонясь сквозь воздух к нам густой;
Иль тучных гор верьхи горят;
Иль в море дуть престал зефир,
И гладки волны бьют в эфир.

Северное сияние может возникать из-за воздействия электричества (теория Ломоносова); испарения земли; эфира. Эти три теории объединяются в «Размышлении...». Понять их смысл можно только с учетом диалога этого стихотворения с научным наследием Ломоносова, а именно с его работой «Слово о явлениях воздушных, от электрической силы происходящих» (1753). В этой статье он исследует природу северного сияния и дает подробную картину его появления:

Над мрачною хлябию белая дуга сияла, над которою, за синею полосою неба появилась другая дуга того же с нижнею центра, цвету алого, весьма чистого. От горизонта, что к летнему западу, поднялся столп того же цвету и простирался близко к зениту. Между тем все небо светлыми полосами горело. Но как я взглянул на полдень, равную дугу на противной стороне севере увидел с такою разностию, что на алой верхней полосе розовые столпы возвышались, которые сперва на востоке, после на западе многочисленнее были.

Ломоносов М. В. Полн. собр. соч. Т. 3. Труды по физике 1753-1754 гг. М.: Изд-во Академии наук СССР, 1952. С. 87-89.

Виды северных сияний: рисунки Ломоносова

Наблюдение за северным сиянием и вызывает у человека ощущение «бездны»: словно нечто великое нависло над ним. Это Космос, бездонное пространство, которое вдруг явилось в воображении поэта «бездной». Чувство космоса у Ломоносова связано с особым пониманием Земли как Дома. Его мысли устремлены за пределы этого дома: к познанию того, что еще не понято человеком, но обязательно будет познано. По сути, перед нами «чертеж» программы исследования космоса:

Сомнений полон ваш ответ
О том, что окрест ближних мест.
Скажите ж, коль пространен свет?
И что малейших дале звезд?
Несведом тварей вам конец?
Скажите ж, коль велик творец?

Спустя почти век, в 1857 году, А. Фет в стихотворении «На стоге сена ночью южной...» продолжит эту традицию, идущую от Ломоносова:

Я ль несся к бездне полуночной,
Иль сонмы звезд ко мне неслись?
Казалось, будто в длани мощной
Над этой бездной я повис.

И с замираньем и смятеньем
Я взором мерил глубину,
В которой с каждым я мгновеньем
Все невозвратнее тону.

Ф. Тютчев в стихотворении «День и ночь» (1839) также обратится к образу бездны:

Но меркнет день - настала ночь;
Пришла - и с мира рокового
Ткань благодатную покрова
Сорвав, отбрасывает прочь...
И бездна нам обнажена
С своими страхами и мглами,
И нет преград меж ей и нами -
Вот отчего нам ночь страшна!

Не только русская поэзия, но и проза, драматургия будут возвращаться к образу бездны, каждый раз находя в нем новые смысловые грани.

Например, в «Грозе» А. Н. Островского изобретатель Кулигин процитирует духовную оду Ломоносова, и эта щемяая душу цитата проявит его одиночество и отчаянное противостояние уродливому миру: «КУЛИГИН. Очень хорошо, сударь, гулять теперь. Тишина, воздух отличный, из-за Волги с лугов цветами пахнет, небо чистое...

Открылась бездна звезд полна,
Звездам числа нет, бездне - дна» (действие 3, явление 3).

«Утреннее размышление о Божием Величестве» также рисует перед читателем научно обусловленную картину мира. На этот раз внимание поэта интересуют процессы, происходящие на солнце:

Там огненны валы стремятся
И не находят берегов;
Там вихри пламенны крутятся,
Борющись множество веков;
Там камни, как вода, кипят,
Горящи там дожди шумят.

Поэт-ученый, смотря на солнце, невольно задается вопросами: почему оно светит? Что происходит на солнце? Размышляя на этими вопросами, Ломоносов прибегает к средневековой метафоре солнца как света веры. Однако под пером Ломоносова эта метафора преображается в свет познания.

Близость художественного мышления поэта христианскому миропониманию не вызывает сомнений. Удивительным образом у него совмещаются научный и глубоко религиозный взгляды на мир. Познание и божественное откровение сливаются воедино:

Творец! покрытому мне тьмою
Простри премудрости лучи
И что угодно пред тобою
Всегда творити научи...

Кажется, прав был Александр Мень - русский философ, богослов и проповедник, - писавший о Ломоносове:

Для него самого зрелище природы, как откровение Божией мудрости, очищало душу, возвышало, и человек на лоне природы, перед звездным небом и перед чудесами мироздания, забывал о своем горе, о своем мало горе земном. Он вдруг чувствовал величие вселенной, и на этом фоне ему дышалось легче и просторнее. Вечность звучала здесь. Это особый опыт ученого, это опыт других ученых, которые черпали свой религиозный энтузиазм из созерцания природы.

Мень А. Мировая духовная культура. Христианство. Церковь. М., 1995. С. 278.

Ломоносов своими духовными одами начал серьезную традицию, которая будет унаследована русской философской лирикой - творчеством А. С. Пушкина, И. А. Бунина, А. А. Блока и других поэтов XIX-XX веков.

Подписывайтесь на , чтобы получать такие познавательные письма раз в неделю и больше понимать в русской литературе, да и не только. И главное: не переставайте читать.

Кинотворчество Андрея Звягинцева вызвает у меня всё больший интерес. Каждый его фильм представляет собой не только законченное самостоятельное произведение, но и серьезное размышление над насущными вопросами нашего времени. Важно, что это размышление в его творениях является не монологом, а приглашением к интенсивному диалогу, а точнее настоящим вызовом. «Левиафан» (2014) не стал исключением.

Сюжет построен на этапах постепенной утраты главным героем Николаем важнейших опор, без которых немыслима полноценная человеческая жизнь и человек вообще: родного дома, семьи, жены, друзей и, наконец, свободы. Внешняя причина этих утрат невероятно знакома большинству русских людей: власть имущие беспощадно стирают со своего пути «маленьких» людей, не считаясь ни с юридическими, ни с нравственными законами. Точнее, эти законы им попросту незнакомы. У Звягинцева мэр города предстает почти в зверином обличии. Он давно забыл о том, что такое сострадание, понимание и внимание к человеку и его нелегкой судьбе. Вроде бы всё и правда знакомо. Но картина не столько о судьбе русского человека и о социальных проблемах-катаклизмах, хоть они и занимают весьма серьезное место в «Левиафане», сколько о человеке как таковом. И первым сигналом философской углубленности кинокартины является уже ее название.

По сути, перед нами современная версия сюжета библейского Иова, если бы он жил в наше время. Библейский сюжет органично «вкрапляется» в бытовой, я бы даже сказал, чернушный. Поводов к подобным ассоциациям в фильме немало. Действие происходит на «краю света»: в никому неизвестном и всеми забытом городишке на берегу моря. Здесь тонут невесть когда построенные корабли и их обломки; от церкви остались только руины, среди которых собираются местные дети у костра, напоминая больше первых людей-язычников; люди же существуют среди беспросветной грязи, пьянства, забвения, страха, во многом напоминая все те же дикие и отдаленные тысячелетиями времена. Сам же легендарный Левиафан появляется трижды: скелетом неизвестного чудовища на берегу, словно позабытым здесь с древних времен; мелькающим в водных просторах своими темными контурами; в речи священника, покупающего хлеб в магазине. Этот священник и воспроизводит фрагмент библейской легенды об Иове.

Николай, как и Иов, теряет в своей жизни абсолютно всё. Строго следуя библейскому тексту, Звягинцев показывает своего героя невинной жертвой: он не совершил греха и даже более того, невероятными усилиями пытается добиться справедливости в сохранении родного дома, который является не только крышей над головой для него и его семьи, но и олицетворяет родовую память. Почему же страдает современный Иов? Имеет ли он право роптать на божественную волю, несправедливо лишившую его благополучия? Наконец, может ли он усомниться в этой воле и бросить ей вызов, как в свое время это сделал герой библейского текста? Вопросов здесь немало.

Государство обречено стать для человека чудовищем-Левиафаном уже потому, что оно возомнило себя властным над его судьбой. Тяжелые волны разбиваются о каменный берег. Вот-вот случится апокалипсис. Он, по сути, уже наступает. Внешне благополучный сюжет о сооружении церкви на месте безжалостно снесенного семейного жилища знаменует также и внутренний апокалипсис каждого из персонажей. Гибнет жена Лилия. Судьба Николая сломана вдребезги. Его сын обречен. В новой церкви читается лживая проповедь. За обликом священника скрыт змеиный лик. Такое кино шокирует и провоцирует одновременно: рушится всё, к чему можно вернуться как к опоре.

Но именно в этом несправедливом лишении кроется испытание, которому Сатана подвергает человека. Верим ли мы в Бога лишь потому, что наша жизнь благополучна? И утратит ли человек свою веру, когда столкнется с несправедливым наказанием, на которое его, безвинного, обрекает судьба? Здесь и кроется испытание дьявола, которое может породить в человеке ненависть к воле Бога. Иов пережил страшные бедствия, но не отрекся от Бога, за что тот вознаградил его вдвое. Современный же человек, по Звягинцеву, обнаруживает бездну между собственной жизнью, преисполненной лишений и несправедливости, и библейским терпением, в своем крайнем изводе приближенном к смирению. Поэтому режиссер, предлагая зрителю вариант легенды об Иове, не скрывает вины и самого человека.

Можешь ли ты удою вытащить левиафана и верёвкою схватить за язык его? вденешь ли кольцо в ноздри его? проколешь ли иглою челюсть его? будет ли он много умолять тебя и будет ли говорить с тобою кротко? <...> Нет на земле подобного ему; он сотворён бесстрашным; на всё высокое смотрит смело; он царь над всеми сынами гордости.

Иов. 40:20-22; 40:25-26

Если Иов смирился, услышав устрашающий Глас Бога, то герой нашего времени ведет себя иначе. Николай, убитый горем, говорит: «Где твой Бог милосердный? Если бы я свечки ставил и поклоны бил, у меня бы всё по-другому было?». Эта разница между древним и современным сюжетом проливает свет на смысл судьбы главного героя: чуда не происходит, избавления нет, чудовище беспощадно поглощает последние оплоты жизни. Жизнь разверзается бесконечной Пучиной.

В фильме невозможность нового Иова осмысляется как «язва» современности, которой больны все. Социальный конфликт (столкновение мэра и Николая) лишь дополняет, но не определяет эту невозможность. Мэр - «строитель чудотворный» только в буквальном смысле, когда возводит лживую церковь; он же и «горделивый истукан», воля которого возвышается над героем и губит всё, что препятствует ей. Но не менее горделивым оказывается и Николай, хотя и имеющий на то нравственные основания. В его телевизоре мелькают сюжеты, которые пропагандируют заботу государства о духовности. Один из них - история с Pussy Riot. Но образ власти в фильме иной: это толстый мэр, министры, которые во всем угождают ему, священник, который благословляет его на преступные деяния, безликие судьи, монотонно зачитывающие приговоры (это зачитывание неслучайно происходит в фильме дважды: в начале и в конце). Государство, беря на себя функции Бога, обречено изначально. И в этой своей обреченности, вызванной внутренним разложением, близким к самоуничтожению, власть оказывается подобной своим «рабам»-жителям.

«Левиафан» беспощадно предрек близящийся конец мира, в котором повинны все. Эта идея и потребовала от Звягинцева обращения к библейскому мифу, напряженный диалог с которым вывел картину на серьезный художественный уровень. Очевидно, что фильм заслужил полученные награды (победитель Каннского кинофестиваля, Золотой орел, Золотой глобус).

Александр Сопровский

О КНИГЕ ИОВА

Комментарии А.М.: Александр Сопровский (1953–1990) – поэт, историк и философ – наряду с замечательными стихами написал несколько литературных эссе, одно из которых – толкование библейской Книги Иова. Среди различных комментариев Библии эта работа показалась мне близкой именно тем, что представляет собой точку зрения поэта . Не могу сказать, что согласен с А. Сопровским абсолютно во всем, но его поэтический «подход к проблеме» мне более близок, чем рассуждения тех нынешних комментаторов, кто за строчками книги Иова не слышит громовой мощи его поэтики.

Текст воспроизводится по публикации в «Новом мире», №3, 1992 г., с. 187–206. См. также в конце публикации.

«Небеса, твердые, как литое зеркало» (Иов. 37.18), отражали молодой мир. Расцветающую весной пустыню и ручьи, пробившиеся меж холмами. Пастушьи стоянки и шатры вождей. Там ревели верблюды и ржали боевые кони.

Был человек в земле Уц, имя его Иов; и был человек этот непорочен, справедлив и богобоязнен, и удалялся от зла (1.1).

Десятки веков человечество не в силах позабыть Иова. Когда в V или IV веке до Р.X. книга Иова была записана – предание о нем числило за собой уже под тысячу лет. Память о праведнике, стало быть, выстрадана опытом целой истории народа – всеми кочевьями и всей оседлостью, всеми царствами и всей анархией, от чудесного исхода до унизительного плена.

Песчаный ветер. Мощь земли. Молоко и мед родины. Не прочувствовав обстановки Иова, легко проскочить мимо главного в книге, подменить ее чуткую жизненность – умозрением. А дух книги не терпит умозрительных построений, пусть и благочестиво направленных. Мир, окружающий Иова, – не декорация, но живая почва, питающая действие книги. Как Творец откроется Иову Господь – и Творение воспето в книге, насыщая саму ткань повествования и диалога.

Не развернутыми пейзажами – но по-библейски скупо: броскими чертами, поясняющими спор метафорами, особенностями словоупотребления, – на страницах книги утверждается природа и бытовой уклад. Повседневный опыт впечатался в те страстные речи, которыми обмениваются Иов и его собеседники. Крупицы этого опыта емки; в них, как в кристаллах, преломляются смысловые линии книги.

Отсюда ее редкие, несравненные образы. Как обращается к Господу Иов: «Не Ты ли вылил меня, как молоко, и, как творог, сгустил меня?» (10.10). – Или сетует на друзей: «Но братья мои неверны, как поток, как быстро текущие ручьи, которые черны ото льда и в которых скрывается снег. Когда становится тепло, они умаляются, а во время жаров исчезают с мест своих. Уклоняют они направление путей своих, заходят в пустыню и теряются» (6.15–18).

Таков же проходящий сквозь всю книгу образ шатра. О громе небесном говорится: «треск шатра Его» (36.29). – «Померкнет свет в шатре» у беззаконного, – грозит один из мудрецов,– «изгнана будет из шатра надежда его» (18.6; 14). – И другой добавляет: «зло постигнет и оставшееся в шатре его» (20.26). – Опорный образ быта, устройства среди непокорной природы – шатер одновременно предстает и образом законопослушания и надежности духовной. Ведь и скиния означает шатер, шалаш – и Ковчег Завета первоначально перемещался в шатре.

Привычное природное движение, насущные заботы по хозяйству не обрамляют «содержания» книги – но сами претворяются в ее глубокую поэтичность... Иова чтили и чтят за праведность. Однако сама его праведность – загадка. Ее видят одни в одном, другие – в другом; порой одно в прямой противоположности с другим.

Богословская традиция славит Иова многострадального, прежде всего славит его долготерпение . Правда: «Господь дал, Господь и взял» (1.21), – говорит Иов, наказанный без вины... В том же русле мыслил и Достоевский. Его старец Зосима говорит о страдании, о терпении, о конечном воздаянии Иову. Возвратил ведь Господь Иову отнятое добро, взамен погибших родились новые дети. Все же захватило дух у русского писателя: каким образом, даже во вновь обретенном счастье, мог Иов успокоиться, простить прошлое, смириться с жестокой утратой? Отвечал Достоевский в том духе, что сама новая жизнь воскресила Иова. В неисчерпаемости живой жизни – ее тайна и величие Промысла, совершающегося в ней. Новые дети, новое счастье постепенно пробудили Иова. Ему, с его чудесным опытом, виднее, нежели нам, как такое возможно.

От Киркегора к Шестову сложился взгляд на Иова с противоположной стороны. Внимание приковано здесь уже не к долготерпению и смирению – напротив, к отчаянию, дерзанию, резким вопрошаниям Иова. Тоже правда: терпит Иов несравненно долго – но ведь не до бесконечности. Причем дерзкие вопли занимают в объеме книги долю преобладающую: по одному по этому нет никакой возможности «отделаться» от них. Дерзость Иова смутила бы робкого начетчика – Шестова, напротив, она-то и привлекает. А в трех мудрецах, утешающих Иова, Шестов увидел прообраз на века философского рационализма – с его способом мыслить, с его этикой. И ведь не одна философия – расхожее представление о благочестии также задето здесь... Шестов повторяет за Киркегором вопрос: когда велик Иов – когда говорит «Господь дал, Господь и взял» или когда воплями своими дерзко взыскует Господа?

У Достоевского много правды – но, его же словами выражаясь, не вся правда. Для чего все-таки большая часть книги заполнена дерзкими воплями Иова? В чем именно раскрылась перед Иовом неисчерпаемость жизни? Что в этой жизни заставило его примириться с непримиримым? Избегая этой остроты, рискуешь оказаться вместе с мудрецами книги Иова. Но ведь очевидно, что для автора книги дерзкое отчаяние Иова выглядит и по-человечески честнее, и религиозно последовательнее, нежели отвлеченные утешения мудрецов. И однако в апологии бунта, какую предлагает Шестов, также «всей правды» нет. В этом воззрении теряет смысл. праведность, отличавшая Иова всю его жизнь до испытания; вовсе исчезает открытая Господом Иову новая жизнь. По Киркегору, сам предел отчаяния – не основной пафос и не последнее слово книги.

Христианину легче всего разрешить эти противоречия с помощью преобразовательного подхода к ветхозаветному рассказу. Многие из вопрошаний Иова (о безвинном страдании, о смертной участи человека) подводят к христианскому кругу мыслей и разрешаются в искупительной жертве Спасителя. Апостол Павел говорит: «Нынешние времена страдания ничего не стоят в сравнении с тою славою, которая откроется в нас» (Римл. 8.18). – Однако вправе ли мы ограничиваться прообразовательным подходом? Ведь это все равно что признать, будто живший во времена свои и не знавший Христа Иов никакого ответа от Господа непосредственно не получил! Из текста же книги явствует нечто противоположное. Значит, либо книга Иова никакого собственного смысла не имеет – либо же мы, что более вероятно, склонны по своему высокомерию кощунствовать.

Что автор книги Иова молчит о христианской разгадке земных тайн – удивляться не приходится. Но если мы, христиане, молчим о той разгадке, что возвещена в богодухновенной книге от лица Самого Господа, – вот это поистине удивительно.

Перечитывать таинственную книгу ради свободного исследования – ответственность немалая. Который раз в истории предпринимается подобная попытка? Возможно ли избежать как предубеждений, так и отсебятины? Все же, перечитывая, вдумываясь и в доводы самонадеянных мудрецов, и в «возвышенные речи» самого Иова, убеждаешься, что взаимоисключающих отношений между Иовом долготерпеливым и Иовом дерзающим – нет . И не в сглаживании углов, не в диалектическом трюке «снятия противоречий» – но, напротив, во всем свойственном книге напряжении этих противоречий – достигается такое убеждение. Речь Господа из бури – это речь Господа из бури, а не снятие противоречий. И в раскатах этой речи обнаруживается неожиданное, хотя несомненное что-то , мимо чего тысячелетиями соблазнительно влечет нас прочь какая-то зловещая сила.

Упрек, позорный для меня, выслушал я, и дух разумения моего ответит за меня (20.3).

Бросая эти слова Иову, мудрец Софар мог бы с тем же успехом добавить: «...и я Мыслю плохо, если я прибавляю что-нибудь от себя» (Гегель. ЭФН, т. 1. Наука логики. – М., 1975, с. 124). – Верно, что мышление трех мудрецов – как бы прообраз рационализма в самом широком смысле слова. Приведенные слова Софара – «гносеологическая предпосылка» всей этой «системы» мышления. «Субъект» навязываемой Иову мудрости – разум , безличный, отвлеченный, самозаконный. Иудейская риторическая фигура утверждает на тысячелетия неизменную отправную точку философской мысли.

Утешители Иова – Елифаз Феманитянин, Вилдад Сахвеянин и Софар Наамитянин – мудрецы, они и пришли из трех прославленных мудростью городов. Мудрость их – не просто природный ум, обогащенный житейским опытом. Мудрецы – если не во время действия, то во время создания книги Иова – были в Иудее и в окрестных землях Ближнего Востока чем-то вроде особого сословия, в Ветхом Завете пророчество четко разграничено с «премудростью» – и пророк говорит: «Горе тем, которые мудры в своих глазах и разумны перед самим собою!» (Ис. 5.21)

Соблазнительно – выстроить систематически суждения трех мудрецов, переводя, вслед за Шестовым, их речь на язык философии нового времени – и обратно. В итоге этого увлекательного труда предстал бы, в зачаточном виде, свод философских дисциплин: от гносеологии, через этику и своеобразную теодицею к социальной утопии.

В современной мысли, однако, всегда отмерена защитная дистанция между научной истиной и личной человеческой заинтересованностью. В книге же Иова речь на высочайшей ноте идет о «едином на потребу», о последних человеческих вопросах, прямо о жизни и смерти. Современная замкнутая на себе мысль тяготеет к игре, игра эта безопасна. В той игре, куда втягивает мудрецов неутолимое отчаяние Иова, ставка оплачивается человеческой жизнью, а то и выше.

Три мудреца из страны мудрецов – но и в их лица дул песчаный ветер. Семитский их темперамент, сам тон и слог их речи – не те, что у афинских философов, не говоря уж о германских ученых. Книга Иова пронизана поэзией насквозь – и если Сам Творец говорит с Иовом на одном языке, на том же языке приходится изъясняться и мудрецам. Сами доводы их – не столько аргументы, сколько зримые образы. Судьбоносный спор книги Иова – не спор между логикой и поэзией, но противоборство двух поэтических по природе своей установок.

Поэзия мудрецов жестока, сухой жар ее бесчеловечен. Но страстная искренность ее – бесспорна. «Дух разумения» говорит за них – но как он говорит?

И вот, ко мне тайно принеслось слово, и ухо мое приняло нечто от него. Среди размышлений о ночных видениях, когда сон находит на людей, объял меня ужас и трепет, и потряс все кости мои. И дух прошел надо мною; дыбом стали волоса на мне. Он стал,– но я не распознал вида его,– только облик был пред глазами моими; тихое веяние,– и я слышу голос... (4.12–16).

Так, почти в мистическом экстазе, свидетельствует Елифаз. Отношения Сократа с его ироническим демоном были много сдержанней.

Гневная страстность мудрецов возрастает по мере того, как отчаянная правота Иова загоняет их в тупик. Они обороняются, нападая. Они яростно отстаивают то, что есть единственная доступная им правда. Поначалу же они – вместе с Иовом, ведь они его искренние друзья, они пришли вместе «сетовать с ним и утешать его» (2.11). – Все в книге Иова развивается так естественно, так жизненно – в этом особая ее прелесть.

И сидели с ним на земле семь дней и семь ночей; и никто не говорил ему ни слова, ибо видели, что страдание его весьма велико (2.13).

Сострадание и, так сказать, такт – по нашим меркам даже преувеличенные. Мудрецы вовсе не спешат превращать живые страдания друга в предмет отвлеченной дискуссии...

Но вот «открыл Иов уста свои, и проклял день свой» (3.1), и в первой «возвышенной речи» дерзко возопил о правоте своей перед Господом. Теперь утешения друзей как раз и превращаются в нравоучения мудрецов. Дерзость Иова посягает не столько на Бога и мир, заподозренные Иовом в несправедливости, сколько на представления мудрецов о Боге и мире, на их картину мира, на их символ веры. Так оно всегда и происходит, особенно с мудрецами. Все, что противоречит теории,– раздражает (отсюда знаменитое «тем хуже для фактов» Гегеля).

Логика раздражения поведет естественно к личным упрекам в адрес Иова. Но пока что упреки приглушены, приправлены лестью.

Богобоязненность твоя не должна ли быть твоей надеждою, и непорочность путей Твоих – упованием твоим? (4.6).

Лесть эта уже не без лицемерия, как явствует из следующего же риторического вопроса. Не отваживаясь пока на личные нападки, Елифаз обращается к общей картине мира:

Вспомни же, погибал ли кто невинный, и где праведные бывали искореняемы? (4.7).

Но Иов-то гибнет – так праведен ли он?.. – Праведность была славой Иова в дни благоденствия. Он потерял душевный мир, счастье, детей – все. Не зная за собой вины, он и то терпел дольше мыслимой меры. Вот он сидит на куче пепла, в разодранных одеждах, покрытый язвами. Вид его таков, что при первом взгляде на него темпераментные друзья «зарыдали и разодрал каждый одежду свою, и бросали пыль над головами своими к небу» (2.12). – Терпение Иова теперь иссякло, и он осмелился признаться в этом. И тотчас сострадание друзей тает, сама честь Иова берется под подозрение, упреки уже, как осы, жужжат, хотя еще не жалят. И в упрек Иову ставится справедливость миропорядка.

Как я видал, то оравшие нечестие и сеявшие зло пожинают его... (4.8).

Где, когда видал?.. Легко заметить: Елифаз говорит что-то не то. «Сеявшие зло» слишком часто никакого зла в этом мире не пожинают. Цари Ура, цари Ассирии могли бы немало занятного порассказать на этот счет. Елифаз явно не настоящий миропорядок описывает, но свою собственную «этику». Когда мудрецы выдавали желаемое за действительное, подменяя своей этикой действительность,– последствия часто бывали плачевными...

Но как внушить Иову, что он счастлив,– Иову, без вины пострадавшему, без меры претерпевшему? Елифаза охватывает досада.

Так, глупца убивает гневливость, и несмысленного губит раздражительность (5.2).

Это словечко «раздражительность» очень удачно стоит в традиционном переводе. Скрытым сарказмом звучит это сниженно-житейское употребление рядом с обрушившимися на Иова небывалыми бедами.

Обвинения личные не заставят долго ждать. Ведь без них на поверку рушится вся их постройка, все представление о справедливости миропорядка. Если Иов невиновен, действительность мудрецов погибла – и другая, страшная жизнь вот-вот вступит в свои права. И Елифаз обвиняет.

Да ты отложил и страх, и за малость считаешь речь к Богу (15.4).

Речь идет о страхе Божьем. Казалось бы, в дни благоденствия страшившийся – перед лицом же разразившегося уже бедствия бесстрашный Иов заслуживает называться мужественным и мудрым. Не такова, однако, мудрость Елифаза – и мужество не сродни ей.

Тебя обвиняют уста твои, а не я, и твой язык говорит против тебя (15.6).

Кто теперь назвал бы речь мудрецов «утешениями»? Это – обвинительные речи. Перед тем другой мудрец, Вилдад, успел высказаться еще сильнее:

Если сыновья твои согрешили пред Ним, то Он и предал их в руку беззакония их (8.4).

Подозрение это безобразно в своей беспочвенности: у Вилдада нет и не может быть ни малейшего повода подозревать какую-то вину погибших детей Иова. Из последней речи Елифаза, впрочем, выяснится, что доказывать обвинения мудрецы сочли вовсе неуместным излишеством. Еще бы – их мир угрожает обрушиться (что уже обрушился мир, невыдуманный мир, мир их друга Иова,– они знать не хотят).

Верно, злоба твоя велика, и беззакониям твоим нет конца. Верно, ты брал залоги от братьев твоих ни за что, и с полунагих снимал одежду... –

как умиляет это «верно», для большей убедительности повторенное риторической анафорой! –

Утомленному жаждою не подавал воды напиться, и голодному отказывал в хлебе; а человеку сильному ты давал землю, и сановитый селился на ней. Вдов ты отсылал ни с чем, и сирот оставлял с пустыми руками (22.5–9).

Могло бы показаться, что мелочность пустого этого перечисления снижает уровень речи Елифаза. Величаво утверждая справедливость миропорядка, мудрец опускается до клеветы. Но в том-то и дело, что без клеветы этой миропорядок его рассыплется в прах.

Чтобы прояснить абсурдность клеветы, уместно тут же, забегая вперед, поместить не вызывающее сомнений свидетельство самого Иова – некогда вождя в земле Уц:

Потому что я спасал страдальца вопиющего и сироту беспомощного. Благословение погибавшего приходило на меня, и сердцу вдовы доставлял я радость. <...> Сокрушал я беззаконному челюсти и из зубов его исторгал похищенное. <...> Внимали мне, и ожидали, и безмолвствовали при совете моем. После слов моих уже не рассуждали; речь моя капала на них. <...> Я назначал пути им, и сидел во главе, и жил как царь в кругу воинов, как утешитель плачущих (29.12–25).

Друзья Иова не могли ведь не знать его прошлого. Но что им за дело до правоты канувшего в небытие царского суда. Их «система» нуждается в виновных. Иначе – откуда взяться справедливости в их понимании: неминуемой награде для добрых и каре для злых?

Таков мир мудрецов. Есть в их мире справедливость, засеяны в нем семена премудрости, так что и Сократу, и Спинозе, и Канту, и Гегелю найдется место под раскидистым древом. Нет в этом мире пустяка – жизни, в нем нет красок, бьющих в глаза, и звуков, потрясающих слух. Неотзывчивость и глухота стеной отгородили мудрецов от мира красок и звуков – зато их собственная мозговая горячка разбухла до объема целой вселенной. Ради этого их собственного, уродливого, кастрированного мира они жертвуют Иовом, которому в их мире нет места.

Это еще далеко не все. Мир их нуждается в божестве. То и дело мудрецы призывают имя Господне. Елифаз укоряет Иова:

Но я к Богу обратился бы, предал бы мое дело Богу... (5.8).

Какому ? – в этом все дело. Бог Елифаза содействует земледелию (см. 5.10), восстанавливает в правах униженных, удовлетворяет жалобщиков (5.11), защищает бедняков (5.15), разрушает замыслы коварных и «уловляет» хитрых (5.12–14) – нечто подобное сегодняшним функциям шерифа в одном из американских штатов.

Если же отбросить хитроумную диалектику того, что должно быть, и того, что есть; если вернуться к миру, каким мы его знаем и каким его знать не хотят мудрецы,– то приходится заключить: всего этого Бог не делает! Единственно отведенных Ему премудростью муниципальных функций Он и то не выполняет...

Самонадеянность мудрецов головокружительна.

Разве малость для тебя утешения Божии? И это неизвестно тебе? (15.11).

Бог пока что в утешениях Иова участия не принимал. Очевидно, Елифаз имеет в виду свои утешения. Логика на все времена: сперва мудрец представляет на место Бога собственную мудрость, а затем и попросту себя самого.

Бог мудрецов призван осуществлять куцую справедливость – то награждая, то карая. То и другое совершается с неумолимой справедливостью маятника. Непреложность суда, особенно насчет кары, не просто утверждается – сладострастно воспевается мудрецами. Черты Бога награждающего и Бога карающего не могут в итоге не слиться в один образ, возвышающийся надо всею этой премудростью: образ Бога равнодушного.

Бог отгораживается от человека с его совестью, как через пару тысяч лет будет и в этике Канта.

Разве может человек доставлять пользу Богу? Разумный доставляет пользу себе самому. Что за удовольствие Вседержителю, что ты праведен? (22.2–3).

Елифаз тут, между прочим, осторожнее» нежели в первой своей речи насчет земной справедливости. Точно так же Кант будет осторожнее Спинозы. Если праведному все же стоит похлопотать о своих интересах, то нет нужды в рискованных утверждениях, будто праведность – сама по себе награда... Однако в книге Бытия Господь радуется Творению и венцу Творения – человеку. Почему же впредь Господь лишит человека возможности доставлять Ему удовольствие или пользу? – Потому что лишь равнодушное божество может подразумеваться в отведенной ему судейской роли.

Сама потусторонность Бога для трех мудрецов не намекает на Его несоизмеримую с человеческой мощь – но как раз обосновывает Его равнодушие. Вдохновение мудрецов набирает обороты на холостом ходу. Звучат вечные вопросы торжествующего бессилия:

Неужели для тебя опустеть земле, и скале сдвинуться с места своего? (18.4).

Неужели Он, боясь тебя, вступит с тобою в состязание, пойдет судиться с тобою? (22.4).

В Библии, и не только в книге Иова, есть Кому и есть что ответить на такие вопросы. Мудрецы, однако, не ждут ответа, нелепо кажется им на такие вопросы отвечать: отрицательный ответ заведомо предопределен. Более того: такое положение вещей их удовлетворяет, они преклоняются перед равнодушием Бога и, что уже вовсе непонятно, гордятся собственным бессилием. Это все общие, читаные-перечитаные места. Вот еще что здесь, однако, озадачивает: Бог лишь из боязни мог бы двинуться навстречу человеку! Лишь из боязни, уступая силе, проявляется отзывчивость. Вот какие ценности полагают мудрецы в основу своего справедливого миропорядка. Великодушию, доброй воле нет места в их мире. Делая вид, будто они открыли в мире справедливость,– мудрецы на деле исподтишка подгоняют понятие справедливости под наличное положение вещей... несправедливость которого в глубине души не вызывает у них сомнений.

Человек надежно порабощен в этом мире, в котором незыблемы «законы природы», в котором распоряжается (или «должна» распоряжаться) сомнительная справедливость наград и наказаний, которым управляет (или не управляет) бесконечно возвышенное равнодушное божество. Будто пародируя книгу Бытия, мудрецы готовы сладострастно прокричать «добро» этому своему миру, в который не вложено ни крупицы творческой мощи – и в котором нельзя жить.

Не превыше ли небес Бог? посмотри вверх на звезды, как они высоко! (22.12).

Вновь Елифаз подменяет одно другим: если Бог непознаваем – то следует ли отсюда, что нельзя искать у Него правды? Вместе с тем – уже в который раз – поражает высокая нота, горячечное вдохновение, с каким проповедует мудрец. Тут же следует самый, пожалуй, жуткий образ во всей книге, поэтическая кульминация премудрости:

...– завеса Его, так что Он не видит, а ходит только по небесному кругу (22.14).

Это как бы косвенная речь: Елифаз говорит за Иова, описывая мрак, объявший Иова в наказание за грехи. Но из соседних стихов, шире же – в духе всех этих речей, ясно: Елифаз ничего против набросанной им картины не имеет! Он попросту проговаривается – и кощунственнее проговориться невозможно. Из привязанности к химере справедливого миропорядка он клевещет на ближнего, а от этой клеветы последовательно приходит и к хуле на Господа – будто в насмешку над таинственной связью между Творцом и Творением.

Бог равнодушен, ибо человек бессилен! Вот отрицательная теодицея, доказательство невмешательства Божьего в земные дела, оправдание равнодушного Бога. Господь, по Елифазу, «ходит по кругу». – Для сравнения: «по кругу блуждают нечестивые» (Бл. Августин. О Граде Божием. XII.14, – какой урок диалектикам!..). И – самое жуткое – Он слеп .

Вдохновение мудрецов, однако, еще не исчерпано. Мысль их порывается спуститься обратно, с небес на землю («качественно обогатившись» на новом витке?..). Если клевета на ближнего обернулась хулой на Господа (не зря вторая заповедь подобна первой!) – то хула на Творца прямо обосновывает унижение Творения.

И как человеку быть правым перед Богом, и как быть чистым рожденному женщиною? Вот даже луна, и та несветла, и звезды нечисты пред очами Его. Тем менее человек, который есть червь, и сын человеческий, который есть моль (25.4–6).

«Дух разумения» подсказывает Вилдаду нужные отношения. В самом деле, если Господь любовно сотворил мир – то Он и любуется звездами, луной, а тем более человеком, который был наделен от Бога властью среди твари. Но если миром правит слепое равнодушное существо, отодвинутое за пределы вселенной,– то да, равнодушие его может лишь возрастать по мере отдаления... и человек «тем менее» ценен по сравнению со звездами и луной. Еще раньше Елифаз утверждал о Боге, будто Он «и в ангелах Своих усматривает недостатки» (4.18).

В мудрецах больше всего, может быть, и озадачивает эта болезненная неприязнь к миру и человеку. Неприязнь эта, коренясь, как показано, в их религиозной ограниченности, по природе своей – не столько логическое развитие философской системы, сколько, стоит лишний раз подчеркнуть, агрессивная экспансия какой-то личной, образной, поэтической установки Что это, однако, за поэзия? Она горяча и суха, как раскаленный песок. Она – мертворожденная, творческой потенции в ней нет, она враждебна живому творчеству, если сталкивается с ним. Перед мудрецами закрыты красота и мощь мира, его краски и звуки. Взамен развита повышенная чуткость к недобрым импульсам собственной души. «Дух разумения» творит из этого сухого жара собственную вселенную, стеной неотзывчивости и глухоты отгораживая премудрость от Божьего мира.

Мир их обделен мощью и красотой – зато в нем нет ничего слишком неожиданного, страшного, не вмещающегося в рамки скорого успокоительного понимания. Нет того, в чем люди не любят себе признаваться. Нет отчаяния, которого не измерить, положив на аршин готовых истин, но которое можно лишь пережить на свой страх и риск, испив до дна. Словом, нет в их мире того, о чем гремят в ушах мудрецов вопли Иова.

Вот и разгадка их мудрости: трусость – и проистекающее из нее бессилие. Отсюда и ненависть к мирозданию. Ведь и по-латыни, к примеру, импотенция – не просто бессилие, но и ярость, бессилие яростное; два этих состояния родственны между собой.

Мудрецы не способны ощутить жизнеутверждающую игру творческих сил в этом мире. Трагедию же этого мира, его угрозы, его неустроенность, несправедливость – они увидеть боятся, хотя в тайне души ничего, кроме несправедливости, в этом мире не знают. И вот они привносят в этот мир свою отвлеченную справедливость.

Такой настрой мысли, однако, неизбежно чреват утопией. Действительное осуществление справедливости мысленно переносится в будущее. И тут-то зло, от которого в настоящем ханжески отворачивались, отомстит за себя: оно угнездится в бессознательном – и выскочит на поверхность в этой самой мечте о будущем.

И когда к будущей справедливости обращаются Вилдад и Софар – удивительное дело: вдруг куда-то проваливается ровно половина их справедливости,– награда праведным! Остается одна только, втайне милая их сердцу, кара для нечестивых. Пир жестокости: беспросветное механическое воздаяние, смакование казни.

А глаза беззаконных истают, и убежище пропадет у них; и надежда их исчезнет (11.20). – Да, свет у беззаконного потухнет, и не останется искры от огня его (18.5). – ...он попадет в сеть своими ногами и по тенетам ходить будет. Петля зацепит за ногу его, и грабитель уловит его. Скрытно разложены по земле силки для него и западни на дороге (18.8–10).

О Господнем участии в этом правосудии даже для виду уже не упоминается. Нет тут места Его торжеству – в отличие, скажем, от псалмов, где найдутся чисто внешние схожие отрывки. Разве искоренится зло в этом разгуле мести? Кого утешит эта жажда расправы? Подавно уж – не Иова, к утешению которого все это вроде бы говорится... Нет места Иову в мире мудрецов.

Трусость. Отсутствие творческого дара, дара любви. Яростное бессилие. Все это – не предмет научной философии, все это – свойства личности, ее состояние, запросы души. Все это, однако, глубже философии. Как раз отсюда пробивается тот толчок, побудительный импульс, непосредственный лирический порыв, который и оказывает решающее атияние на склад ума. Здесь исток и философских тенденций. Все это, стало быть, не менее существенно, нежели чисто философские параллели. Таким образом можно и в современной мысли многое понять.

В книге Иова разворачивается таинство не об идее, но о человеческой душе. От сотворения мира шла схватка между двумя противоположными запросами души, диктовавшими два способа жить. Время Иова предстает нам молодостью мира. Но еще прежде Иова, на самой заре истории, в языческом Уре та же глухая стена разделяла дерзкого царя Гильгамеша с тем же самым «духом разумения», которого автор поэмы «О все видавшем» представил как целый сонм языческих божеств.

Гильгамеш весь свой век томился по невозможному. Даже изгнав из мира зло – убив Хумбабу, детище хаоса,– не был он удовлетворен. Смертный удел томил его. Какими же словами утешали его боги Энлиль, Шамаш – и Сидури, хозяйка богов?

Ты же хочешь, Гильгамеш, чего не бывало, с тех пор как мои ветер гонит воды.

Гильгамеш, куда ты стремишься? Жизни, что ищешь ты, не найдешь ты!

Боги, когда создавали человека,– смерть они определили человеку, жизнь в своих руках удержали.

Та же стена. Не по себе становится от этих недоуменных вопрошаний. Тут даже не в том дело, кто прав, кто виноват. Допустим даже, что месопотамские боги правы – как по-своему правы в своем бесцветном и беззвучном мире едомские мудрецы. Только чего стоит их правота? Чему радоваться, если правы они?..

Не Иову жалеть друзей. На их стороне сила. Самонадеянные, сами не хлебнувшие горя, сравнимого с горем Иова,– они бьют лежачего. Все же – их жаль. Эхом какой-то тревожной тоски, затаенного больного сомнения, предчувствием недостижимого отдаются слова Елифаза:

Что знаешь ты, чего не знали бы мы? что разумеешь ты, чего не было бы и у нас? (15.9).

И отвечал Иов и сказал: о, если бы верно взвешены были вопли мои, и вместе с ними положили на весы страдание мое! Оно верно перетянуло бы песок морей! Оттого слова мои неистовы. Ибо стрелы Вседержителя во мне; яд их пьет дух мой; ужасы Божий ополчились против меня (6.1–4).

Так что же разумеет Иов, чего не разумели бы мудрецы? Он разумеет: постигшие его ужасы – Божьи . Не мудрено здесь разглядеть лишь устойчивый эпитет, отнеся его, как это ловко делал в подобных случаях еще Спиноза, на счет традиционного еврейского словоупотребления. Но в случае с Иовом от этого эпитета столь легко не отделаешься. Кстати, ведь и «дух разумения» произнесено было на том же языке. Был-таки выбор у спорящих: подслушать и воспроизвести голос разума – или ощутить на себе ужасы Бога! Для Иова раз навсегда бесспорно участие Божие в его судьбе – в том будоражащая сила его слов.

В приведенном знаменитом отрывке обычно прежде всего обращает на себя внимание то. что Иов дерзает положить «на весы» свое личное страдание. Если страдание ничтожного смертного, каким видят человека мудрецы, перетянет на весах песок морей («законы природы», вообще объективную данность познания) – то налицо решительное «гносеологическое размежевание» Иова с собеседниками. Иов мыслит катастрофическим личным опытом («экзистенциально»). Да и вовсе не мысли, но «вопли» представляет он на суд Божий – и философски это слишком существенно, революционно.

Как повсюду, однако, книга Иова здесь открывает более глубокие, нежели обобщенно-философские, пласты. Книга поднимает на свет что-то, лежащее в глубине также и самой философии. Перед нами несравненная вера Иова.

Отметается обвинение мудрецов Иову в безбожии. Когда они чуть что взывают к имени Божьему – это объяснимо их сухо-фаталистическим пафосом, тем, что Иов в их глазах заведомо виновен, и тем, что с ними самими никаких ужасов не произошло. Но когда без оглядки взывает к Господу Иов – без вины, по его страстному убеждению, казнимый Господом – это не может не вызвать изумления. У нас, именно у нас не может не вызвать изумления – даже если первоначальные читатели Библии воспринимали это естественно. Вся современная мысль, шире – культура, строится на сомнении в бытии Божием. Даже религиозные ценности принято утверждать «от противного»: это и в схоластическом богословии, нуждавшемся в доказательствах бытия Бога, и во всей проблематике Достоевского, и у Бердяева, и т.д. Дерзость Иова будто бы чревата кощунством – наш, однако, век отвечает на все непонятное, даже на собственное неустройство, сомнением не столько даже в мудрости или справедливости Господа, сколько в самом Его существовании !

И как нашему веку подчас одна мысль о существовании Бога предстает нелепой так дика и недопустима для Иова мысль обратная.

Все тут «наоборот»! Ясно видя зло, не желая отрешенно признавать несправедливость – «высшей» справедливостью, не впадая в смирение паче гордости, Иов между тем не способен легкомысленно отвернуться от Бога, как это делаем мы.

Сам вопрос: есть ли Бог,– перед Иовом не встает . Но, сколь бы ни казалось это сегодня противоречивым, равно не встает перед ним и другой вопрос: «принять» или «не принять» незаслуженную беду. Только на второй этот вопрос Иов заведомо ответит отрицательно. Перед памятью погибших детей; перед оскорбленным, религиозным чувством – ни о каком принятии не может быть и речи. Как, однако, не может быть речи и о том, чтобы усомниться в бытии Бога. Для Иова бытие Бога никак не сопряжено с приятием зла. А для нас тут тайна за семью печатями.

Иов – живой, исключительно чуткий человек. Жизнь же требует мужественного напряжения сил – не отвлеченного раскидыванья умом. Иов соответственно принимает и Господа, и себя самого – всерьез. Можно ли разорвать живого человека надвое, на Иова долготерпеливого и Иова дерзающего? Как не заметить целого, основного: Иова верующего ?

Но друзья Иова неверны, как теряющиеся в пустыне ручьи:

Так и вы теперь ничто: увидели страшное, и испугались (6.21).

Испугались: иначе к чему бы стряпать миф о справедливости миропорядка? Иову же страх Божий был крепостью в дни благоденствия. Богобоязненность, как это ни ускользает от декадентского прочтения, отличала праведного Иова. Причем именно богобоязненность – не безличная самозаконная нравственность. Однако перед лицом опасности, перед уже разразившейся бурей – налицо не страх, но дерзание Иова. Страх уже неуместен, теперь он был бы уже и не «страхом Божьим», но простым жалким человеческим страхом. Вера Иова теперь выражена в дерзании, как прежде – в страхе Божием. Душевная сила Иова сквозь череду теснящих его катастроф выстраивает его жизнь в одно.

Трусость умственная, как и всякая трусость, обнаруживается в миг опасности – в благоденствии мудрец безмятежно доволен собой. Глаза страдальца Иова жадно пьют мироздание, достигая его подоплеки. «Испугались»: подсознательная трусость их не скроется от Иова. Друзей он видит насквозь, видит их души столь же отчетливо, как ручьи в пустыне, с которыми сравнивает их. Острота страдания дает это проникающее зрение Иову. И он «мыслит хорошо», если «добавляет что-нибудь от себя»! Что там жалкие тайны самонадеянных друзей – не такие глубины откроются ему теперь. Такова поэзия Иова. В ней отзывчивость, горькая свежесть восприятия противостоят черствой одержимости мудрецов, которая сама себя сжигает.

Научите меня, и я замолчу; укажите, в чем я погрешил. Как сильны слова правды! Но что доказывают обвинения ваши? Вы придумываете речи для обличения? На ветер пускаете слова ваши. Вы нападаете на сироту и роете яму другу нашему (6.24–27).

Подозрительность их, чувствует Иов, рождена тем же недоверием к жизни, страхом перед ней. Отсюда – больше неоткуда – жестокое: наказан, а значит, виновен. И простыми словами опровержения, затевая ту священную тяжбу, мотив и термин которой насквозь пронизывают речи Иова и которая дерзко распространится им на Самого Господа, – этими простыми словами отметает умозрительную постройку утешителей Иов. Невиновность его слишком выстрадана, чтоб ему сомневаться в ней. Остается вопрошать Господа.

Что такое человек, что Ты столько ценишь его и обращаешь на него внимание Твое, посещаешь его каждое утро, каждое мгновение испытываешь его? Доколе же Ты не оставишь, доколе не отойдешь от меня, доколе не дашь мне проглотить слюну мою? Если я согрешил, то что я сделаю Тебе, страж человеков! Зачем Ты поставил меня противником Себе, так что я стал самому себе в тягость? И зачем бы не простить мне греха и не снять с меня беззакония моего? ибо, вот, я лягу во прахе; завтра поищешь меня, и меня нет (7.17–21).

Крайним отчаянием – но вместе и какой-то нездешней чистотой дыхания веет от этих слов. Поражает интимность обращения к Господу. Она даже страшна в словах о том, как Господь посещает Иова «каждое утро». Отрывок этот и знаменит, и загадочен. Так, комментатор католического издания Библии на русском языке (Брюссель, 1977; см. с. 1910) видит тут только ироническое переосмысление хвалы человеку в 5 стихе 8 псалма. Параллель и переосмысление, правда, налицо. Но несет за них ответственность не Иов, а лишь автор книги о нем. Не сообщил же автор Иову, который не был евреем и жил, предполагается, задолго до эпохи Царств, знание псалмов, приписываемых Давиду. Переосмысление – авторское; причем тут точней было бы говорить не о насмешливой иронии, но о горчайшем сарказме. С точки же зрения Иова, вложенные в его уста слова могут вообще иметь лишь одно – буквальное значение. Так и достигается ни с чем не сравнимое впечатление от этого отрывка. Какими бы смысловыми оттенками ни делился с читателем автор, тем обогащая свою притчу,– сам Иов ничего не пародирует: он вопит, и вопли его прямо обращены к Господу.

В «ужасах Божьих» Иов ощущает не отступление Господа от себя – но, напротив, повышенное к себе внимание. Вновь это должно поразить современного читателя. Мудрецы Божью справедливость усматривали в равнодушии – даже слепоте к миру и человеку. Иов же и несправедливость, какая с ним стряслась, переживает как печать Господнего вмешательства. Обостренное чувство присутствия Господа где-то здесь, поблизости – ключ ко всему поведению Иова.

Вот еще что открывается в «тяжбе» Иова с Господом. «Если я согрешил, то что я сделаю Тебе» ; «зачем бы не простить мне греха» . – Слова эти рискуют показаться наивными, даже легкомысленными. И мудрецы, и Иов убеждены в несоизмеримости Господнего суда с человеческим. Но Бог мудрецов равнодушен, и несоизмеримость эта сказывается лишь в абсолютной неизбежности, неумолимости возмездия. По вере же Иова, сверхчеловеческая природа Божьего суда – в Его безмерном великодушии.

Праведник, по мысли мудрецов, не может доставлять пользу Богу. Грешник, по вере Иова, не может нанести Ему ущерб. Логически – противоречия между двумя суждениями как будто нет. Но в духовном смысле – пропасть непроходимая.

Предел человеческого суда – справедливость . А тут открывается возможность Господнего милосердия , где оно человеку и не снилось.

Толкуя весь отрывок как иронический, упомянутый выше комментатор лишь и может оценить этот поворот мысли как «неожиданный». И правда: с чего Иов вообще упоминает о своей вине, когда все его речи – страстное утверждение собственной невиновности? Однако все дело – в той головокружительной интимности, в той прямоте, с какой обращается к Господу Иов. Таково состояние его души, что, будь даже он виновен, он обратился бы к Господу – «через голову» утешителей, за которыми он не признал бы права на суд. Это от их суда, как от эллинских Эриний, надо прятаться, надо бежать – некуда бежать, негде спрятаться. Иов же прятаться бы не стал – он сам отчаянно зовет Господа на суд.

Бог мудрецов может лишь осуществлять закон, настичь беззаконного казнью. Иов же не то что видит дальше – он открывает новое измерение. Бог властен над самим законом: Ему возможно снять грех с беззаконного. Такое всемогущество сообщает неизведанную глубину человеческой надежде. Вопли Иова сродни новозаветному осознанию молитвенной силы.

Не в пример мудрецам, Иов честно признает мир ниже справедливости; но Господь выше справедливости – верит он. Иову неизвестен замысел Бога о нем: он ведь не читал первых глав книги Иова. Но и друзья Иова тех глав не читали. При равной неосведомленности – Иов несравненно более прозорлив. Вера его – впрочем, как и мудрость утешителей – коренится не в отвлеченных предпосылках, но в складе его личности, в запросах души. Как ни бьет жизнь Иова, он настолько же полон жизни, насколько бессильны перед ней мудрецы. Насколько они черствы и замкнуты – настолько чуток и отзывчив Иов. Он до конца честен и, со своей точки зрения, прав. Точку зрения надо понимать буквально: со своей мусорной кучи Иов видит то, что видит. Беды мира, будто в малой капле, отражаются в его личной беде. Нелепой и лживой ему предстает мифическая справедливость наград и кар. И в ответ на отдающее ханжеством умозрение мудрецов – раздаются дерзкие вопрошания Иова. Звучит то, что в эпоху плоского декадентского мышления получит имя «проклятых вопросов».

Невинен я; не хочу знать души моей, презираю жизнь мою. Все одно; поэтому я сказал, что Он губит и непорочного и виновного. Если этого поражает Он бичом вдруг, то пытке невинных посмеивается. Земля отдана в руки нечестивых; лица судей ее Он закрывает. Если не Он, то кто же? (9.21–24).

Иов не осуждает, но вопрошает. Он тут не задается вопросами «почему» и «для чего» – требует только правдивой картины мира. Поэзия беспощадной судьбы разбивается о поэзию благородного недоумения. Иов отказывается исходить из того, что «должно быть»,– и ссылается с завораживающей простотой на рассказы очевидцев.

Разве вы не спрашивали у путешественников и незнакомы с их наблюдениями, что в день погибели пощажен бывает злодей, в день гнева отводится в сторону? Кто предоставит ему пред лице путь его, и кто воздаст ему за то, что он делал? Его провожают ко гробам; и на могиле его ставят стражу. Сладки для него глыбы долины, и за ним идет толпа людей, а идущим перед ним нет числа. Как же вы хотите утешать меня пустым? В ваших ответах остается одна ложь (21.29–34).

Образ безнаказанного зла разрастается, подавляя лицемерную картину справедливого миропорядка.

В городе люди стонут, и душа убиваемых вопит, и Бог не воспрещает того. <...> С рассветом встает убийца, умерщвляет бедного и нищего, а ночью бывает вором. <...> В темноте подкапываются под домы, которые днем они заметили для себя; не знают света. Ибо для них утро – смертная тень, так как они знакомы с ужасами смертной тени. <...> А Он дает ему все для безопасности. <...> и очи Его видят пути их. <...> Если это не так,– кто обличит меня во лжи и в ничто обратит речь мою? (24.12–25).

Смелые речи Иова не только сами поражают – поражает и за ними стоящая религиозная традиция. Какая основанная на дутом авторитете идеология позволила бы обнародовать подобной силы доводы, по видимости против нее направленные,– без немедленного прямого опровержения? Сам Господь не обвинит Иова в клевете: Он будет говорить о другом... А каково слушать эти речи мудрецам: они-то убеждены, что их понятие о справедливости есть благочестие, правдиво это понятие или нет; ничего, кроме кощунства, они в словах Иова расслышать не могут.

«Проклятыми вопросами» затрагиваются не одни лишь язвы общественного неустройства. Отчаянье Иова простирается на весь миропорядок, на неустройство мировое. За непоколебимостью «законов природы», перед которыми преклоняются и прекращают мыслить мудрецы, открывается Иову корень мирового неустройства – смерть.

Для дерева есть надежда, что оно, если и будет срублено, снова оживет, и отрасли от него выходить не перестанут: если и устарел в земле корень его, и пень его замер в пыли, но, лишь почуяло воду, оно дает отпрыски и пускает ветви, как бы вновь посаженное. А человек умирает и распадается; отошел, и где он? (14.7–10).

Говорят, Ветхий Завет «не знает» идеи бессмертия. Христианство, исходя из этого, толкуют как «синтез» иудейского монотеизма с открытым будто бы эллинами бессмертием души. Идет это понимание от Филона Александрийского; оно по вкусу интеллектуалам; в этом духе мыслил, например, Бердяев. Глубокомыслие интеллектуальное крайне чревато религиозным легкомыслием. Да и просто человеческим: смерть ведь – дело, как бы сказать, чересчур личное; слишком она затрагивает боль каждого человека, чтобы делать ее «моментом» процессуального развития в истории культуры. Христианство же для христиан – не «синтез», но – единственное и неповторимое Откровение; его тем более из истории культуры не выведешь... Читая же книгу Иова, нельзя не задуматься: разве бессмертие не беспокоило , по крайней мере, иудеев? Эта тревога в речах Иова достигает высочайшего напряжения, заставляя вспомнить и Гефсиманскую ночь.

Когда умрет человек, то будет ли он опять жить? Во все дни определенного мне времени я ожидал бы, пока придет мне смена (14.14).

И тревога эта в другом, еще более невероятном отрывке – обращается в дерзновенную жажду увидеть Бога.

А я знаю, Искупитель мой жив, и Он в последний день восставит из праха распадающуюся кожу мою сию, и я во плоти моей узрю Бога. Я узрю Его сам: мои глаза, не глаза другого, увидят Его (19.25–27).

Все это – на грани между пророчеством и кощунством. Первоначальные читатели книги были проникнуты представлением о смертельной опасности, грозящей тому, кто осмелился бы воочию лицезреть Бога. Здесь гибель и бессмертие сталкиваются в рискованной близости. Бессмертие выражено уже в прямой надежде («восставит из праха... кожу мою»), не в одном только смертном томлении. Намек на будущее Откровение мерцает и в подборе слов – если верно, что Св. Иероним перевел как Искупитель еврейское слово «гоэл» (кровный мститель, избавитель, милосердный судья) потому именно, что слово это раввины-талмудисты применяли и к Мессии.

Но прежде всего Бог Иова – Творец (как, впрочем, и в первом члене нашего Символа Веры). Нелегко увязать: как это в отчаянии Иова – больше надежды, нежели в кажущемся приятии мира мудрецами? Почему его чуть ли не кощунственные вопли дают место свежему дыханию пророчества? – Не потому ли, что, ясно различая неустройство мира, Иов, с его обостренно-чуткой душой, так же ясно различает на вещах мира печать Творца?

Как о Творце говорят о Боге и друзья Иова. Но для них это лишь формальное, так сказать, признание. Признание «одного из предикатов Божества». Иов чувствует иначе:

И подлинно: спроси у скота, и научит тебя,– у птицы небесной, и возвестит тебе; или побеседуй с землею, и наставит тебя, и скажут тебе рыбы морские. Кто во всем этом не узнает, что рука Господа сотворила сие? (12.7–9).

И еще сильнее, как бы предваряя скорый ответ Самого Господа из бури:

Он распростер север над пустотою, повесил землю ни на чем. Он заключил воды в облаках Своих, и облако не расседается под ними. Он поставил престол Свой, распростер над ним облако Свое (26.7–9).

Богословие перемещается в план чисто зрительный – пространственный! Бог Елифаза не видит мира, ибо «облако – завеса Его» ; в глазах же Иова облако осеняет Его престол, не скрывая от Него мира. Если облако Им Самим сотворено, как и весь мир. – чего ради Творцу скрывать от Себя Самого любовно сотворенное Им?

Но как ни тешат эти образы наш литературный вкус – они отталкивают наш просвещенный ум. Пронизанная подобными же образами речь Господа из бури кажется вышеупомянутому комментатору Библии построенной на «антропоморфизмах, <...> соответствующих уровню научных знаний той эпохи» . – Это протестантская критика прошлого столетия приучила нас мыслить так. Может, те богословы и хотели «как лучше», хотели оживить наше отношение к Св. Писанию. Породили они, однако, лишь цепную реакцию недоверия. Это их оценки на поверку раз за разом оказывались соответствующими «уровню знаний той эпохи». Неоднократно приходилось, даже в мелочных деталях авторства и датировок, возвращаться к прежней традиции от необоснованных «критических» открытий. Библия и вообще – не о том, ее вести не зависят от уровня эпох, ее образы всю историю освещают. Да и что ненаучного, к примеру, в образе висящей «ни на чем» земли? Чем противоречат этому таинственному образу, чем проясняют его современные понятия сил и полей? Разве эти, принятые для удобства работы с ними, современные понятия не заданы уже в изначальном образе властно повешенной «ни на чем» земли? Во всем мы кощунственно склонны «играть на понижение», нам и в речи Господа мерещится «антропоморфизм» – а не, наоборот, образ и подобие Господа в нас самих!

Иов настолько остро ощущает сотворенность сущего, что распространяет это ощущение и на духовный мир. Если мир сотворен, то и сама премудрость – сотворена. Самозаконному разуму Елифаза, Виддада. Софара не остается места во вселенной.

И если в книге Притчей Соломоновых мудрец говорит о Премудрости:

Она становится на возвышенных местах, при дороге, на распутиях; она взывает у ворот при входе в город, при входе в двери (Притч. 8.2–3),

– то Иов недоумевает:

Но где премудрость обретается? и где место разума? Не знает человек цены ее, и она не обретается на земле живых. Бездна говорит, «не во мне она»; и море говорит: «не у меня» (28.12–14).

Бездны не желают знать того, что знают мудрецы. Бездны отказываются свидетельствовать, будто премудрость вездесуща, а человеческая оценка окончательна.

Бог знает путь ее, и Он ведает место ее. Ибо Он презирает до концов земли, и видит под всем небом (28.23–24).

И следует это – из самого акта Творения:

Когда Он ветру полагал вес, и располагал воду по мере, когда назначал устав дождю и путь для молнии громоносной, тогда Он видел ее и явил ее; приготовил ее, и еще испытал ее... (28.25–27).

Не только «видел», но – приготовил, испытал, явил; потому видел, что Сам приготовил, испытал, явил. «Когда... ветру полагал вес» – явление интеллектуальное (премудрость) поставлено здесь наряду с материальными: какое оскорбление разуму... Не то от Бога, что истинно,– но то истинно, что от Бога. В этом убеждении, которому тысячелетия будет сопротивляться просвещеннейшая часть мыслящего человечества,– в этом убеждении тверд Иов. И пусть в уста самой Премудрости вложил великий мудрец такие слова:

Кто нашел меня, тот нашел жизнь, и получит благодать от Господа (Притч. 8.35), –

Иовом выстрадано другое: на ком Господня благодать, тот и премудрость найдет. Ибо его Господь

Сказал человеку: вот, страх Господень есть истинная премудрость, и удаление от зла – разум (28.28).

Премудрость есть страх Божий и переживается человеком как личный дар, не как отвлеченная нравственность, выводимая «духом разумения» из самого себя... Все это, собственно, есть воспоминание Иова, некогда владевшего этим даром.

Теперь Иов не знает, чего хочет от него Господь. В отчаянье он выдерживает нападки все более озлобляющихся против него друзей. Ведь они хотят отобрать у него последнее, они яростно толкают его туда, где, Иов видит, нет Бога.

Сколько знаете вы, знаю и я; не ниже я вас (13.2).

Познаниями бывший вождь и судья мудрецам из земли мудрецов не уступит.

Многоречивые друзья мои! К Богу слезит око мое (16.20).

Тут ударение на слове Бог.

Заступись, поручись Сам за меня перед Собою! иначе кто поручится за меня? (17.3) – Выступайте, все вы, и подойдите: не найду я мудрого между вами (17.10).

И не находя Господа, не слыша Его ответа, Иов достигает предела в своем отчаянии. С точки зрения Елифаза – если Господь равнодушен и слеп, это в порядке вещей, вопить тут нечего, тут кончается мысль и начинается мудрое успокоение. Для Иова это непереносимо.

Но вот, я иду вперед – и нет Его, назад – и не нахожу Его... Зачем я не уничтожен прежде этой тьмы, и Он не сокрыл мрака от лица моего! (23.8,17).

Отчаяние Иова сопряжено с горькими воспоминаниями о его прежнем образе – вождя и судьи.

А ныне смеются надо мной младшие меня летами, те, которых отцов я не согласился бы поместить со псами стад моих (30.1).

Не только в мере нынешнего страдания – но и в мере прежнего благоденствия, и в мере праведности сыщется ли равный Иову? Призадуматься бы об этом прежде, нежели декадентски славить или (все равно) ханжески осуждать «кощунство» Иова. Господь Иова – как Господь Иакова – допускает, чему не осмелились бы поверить мудрецы, состязаться с Собой. Однако не всегда и не всякого допускает.

Мудрецы, оскорбляя Творца, вслед за тем унижали и Творение, брезгливо различая в нем одну нечистоту. Иов же – хоть и не находя справедливости в обращении с ним Господа – в величии Божием видит не сравнительную мерку человеческого ничтожества, но как рал основание, обеспечение, гарантию человеческого достоинства. Залог цены.

И продолжал Иов возвышенную речь свою и сказал: жив Бог, лишивший меня суда, и Вседержитель, огорчивший душу мою, что доколе еще дыхание мое во мне и дух Божий в ноздрях моих, не скажут уста мои неправды, и язык мой не произнесет лжи! Далек я от того, чтобы признать вас справедливыми; доколе не умру, не уступлю непорочности моей. Крепко держал я правду мою и не отпущу ее; не укорит меня сердце мое во все дни мои (27.1–6).

Итак, Иов со всей возможной резкостью отвергает утешения друзей – и обращается к Господу. Это стоит еще раз продумать, осознать выбор Иова во всей его отчаянности. Все-таки друзья – пусть несправедливые, пусть несмелые, пусть по ходу спора все больше озлобляющиеся – явились поддержать Иова в беде. Все-таки они здесь, рядом. И пришли они в такой миг, когда Иов остался вовсе один. Когда уже собственная жена, со свойственной оскорбленной женщине недобротой, ему присоветовала: «...похули Бога и умри» (2.9). – Да и не говорят Иову друзья чего-то слишком уж необычного, чего в подобных положениях не говорят люди, мудрецы особенно... Иов, однако, пережил такое, чего им не дано было пережить. И вот, по видимости опрометчиво отвергнув их: «А вы сплетчики лжи; все вы бесполезные врачи» (13.4),– он безошибочно держится за свою опрометчивость, отстаивает ее.

И обращается к Тому, Кто неизвестно где, Кого нельзя видеть, Кто Сам – нашептывают Иову со всех сторон – равнодушен и слеп. Если ж и не равнодушен, то не без Его воли свалилось на Иова все то горе, от которого теперь и вопит Иов со своей кучи пепла... Присутствие Бога сгущается в атмосфере отчаяния.

Я взываю к Тебе, и Ты не внимаешь мне,– стою, а Ты только смотришь на меня. Ты сделался жестоким ко мне, крепкою рукою враждуешь против меня. Ты поднял меня, и заставил меня носиться по ветру и сокрушаешь меня (30.20–22).

Иов обращается к Господу, и смысловое ударение – ударение веры – вновь облекает его обращение... Последний вопль: невиновный Иов примет и обвинительный акт, и приговор, будь они представлены ему Творцом открыто.

Вот мое желание, чтобы Вседержитель отвечал мне, и чтобы защитник мой составил запись. Я носил бы ее на плечах моих и возлагал бы ее, как венец; объявил бы ему число шагов моих, сблизился бы с ним, как с князем (31.35–37).

Господь отвечал Иову из бури и сказал (38.1).

Желание Иова удовлетворено. Господь отвечает ему. Миропорядок мудрецов рушится. Это не заключительное моралите, не постскриптум, не эпилог. Тут рассказывается что-то существенное, новое, главное в книге, без чего она потеряла бы собственный смысл. Ведь до сих пор не сказано, чего ради попустил Господь разрушить жизнь Иова. Ведь не из похвальбы затевался открывающий книгу спор об Иове на небесах. Этот спор остается пока что таинственным. Тем более ни собеседники Иова, ни он сам не догадываются о Господнем замысле.

За Господом остается последнее слово, разрешающее всю притчу. Еще не слыша Господа – равно как не слышали Его мудрецы,– Иов уже отстоял перед собеседниками свою правоту. Теперь он услышит Господа.

Поражение это или победа для верующего, как Иов, когда Господь – нужно это вообразить – откликнется ему из бури?

...Кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла? Препояшь ныне чресла твои, как муж: Я буду спрашивать тебя, и ты объясняй Мне... (38.2–3).

Что спросит Господь? Уже чудо, что вызов Иова принят. Но, собственной волей – ибо прочие без суда осудили Иова – согласившись на тяжбу, что скажет Господь по существу дела? По своей мере бесконечно правый – по меркам мудрости заведомо осужденный: что услышит Иов?

Где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь. <...> На чем утверждены основания ее, или кто положил краеугольный камень ее, при общем ликовании утренних звезд, когда все сыны Божии восклицали от радости? (38.4–7).

Вот на что указывает Господь: на Творение. Вот единственно чем согласен Он оправдывать испытание Иова. Да и оправдание ли это, когда судьбы Иова Господь как будто вовсе не касается в Своей речи?

Давал ли ты когда в жизни своей приказание утру и указывал ли заре место ее? (38.12).

Кроме Самого Творца – кто посмел бы этой мерой мерить разрушенную жизнь Иова? Кто еще – и где – почерпнул бы эти «доводы»? Бессильному «духу разумения» станет не по себе от таких выражений: «приказывать утру», «указывать заре место».

Воспоминание о Творении – таинственный предмет, равного которому трудно сыскать во всем Ветхом Завете.

Как Господь любит сотворенный Им мир! С упором на красоту и мощь развертывается образ мироздания – необозримый, эпически избыточный. Господь говорит о свете и тьме (38.19), о молнии (25), о ветре (24), о снеге (22), льде, инее (29), о дожде (26–28). Господь говорит о львице со львятами (39–40), о вороне с воронятами (41). Господь не забывает ни диких коз (39.1–4), ни дикого осла (5–8), ни единорога (9–12), ни страуса (13–18), ни коня:

Ни ястреба, ни орла (26–30). – Весь мир, утренний мир человечества, мир Двуречья и Средиземноморья – предстает тут. И вся поэзия книги, разнородная и разнообразная, собирается здесь воедино, благодарно черпая из первоисточника. В лучевой сети этого рассвета пропадает, растворяется все, кроме правоты Творца.

Красота и мощь , – вот чем судит Господь между Иовом и Собой, когда обращается к Творению. Правом Творца руководствуется этот суд.

Ты хочешь ниспровергнуть суд Мой, обвинить Меня, чтобы оправдать себя? Такая ли у тебя мышца, как у Бога? И можешь ли возгреметь голосом, как Он? (40.3–4).

В этой тяжбе Господь если и оправдывается – то лишь отсылая «истца» к Творению. Взгляд, который навязывается властно книгой Иова, который навязывается этой речью из бури,– сродни взгляду художника, одергивающего профана критика – «Попробуй сам!» В обоих случаях источник права – один. Если это и теодицея, то исключительно творческая . В том же смысле вся книга Иова есть творческое доказательство бытия Бога .

И вот такой приступ к делу, такой поворот, такая теодицея кого-то не устраивает . Если уж согласился Господь тягаться с Иовом – так добро бы тяжба шла в русле почтенных умопостигаемых категорий! Нет, однако: спор идет о столь нефилософских вещах, как «мышца» или способность «возгреметь голосом». Это кажется философски бедным, абстрактным; чересчур поверхностные, наивные категории – красота и мощь! А потому стройная череда образов Господней речи рассыпается перед умственным взором рационалиста, предстает нагромождением «антропоморфизмов», устаревшим сводом «знаний эпохи».

Все это в духе софистического вопроса Гегеля: «кто мыслит абстрактно?» Конкретность понятия , богатство его определяется способностью к логическому развитию Из образов же Господней речи не развить никакой логической идеи. Они, однако, именно образы (а не понятия); тут нужно переключиться в другую систему координат С точки зрения понятия – все равно, издает ли при звуке трубы конь голос «гу! гу!» или нет, это в лучшем случае «способность одомашненного животного избирательно реагировать на внешние раздражители»... да и то для серьезной философской теодицеи чересчур несущественно. С точки же зрения образа как раз существенно, какой именно голос подает конь, когда «издалека чует битву». Конкретность образа определяется как раз единственностью, неповторимостью жизни, кристаллизованной в образе, точностью восприятия, силой выражения. Никаких обобщений, никаких идей не вынести из боевого коня: их и не стоит выводить. Если выводить идею – то и получится, правда, «антропоморфизм». Однако речь из бури ценна не понятийным, не идейным – но своим собственным , образным богатством.

Теодицеи начинаются с вопроса: для чего благому Богу необходимо зло? Вопрос этот уже есть оправдание зла, которым и подменяет диалектическая хитрость оправдание Бога В Библии нет таких вопросов (тем более – надуманных ответов на них будто зло необходимо для осуществления свободы и проч.). Книга Бытия рассказывает, откуда зло пришло в мир. А книга Иова утверждает невозможность для человека примириться со злом. Иов отчаянно ищет, как со злом покончить, а не как оправдать его. Речь же Самого Творца, передвигая судьбу Иова в горизонты вселенной, указывает на творческий источник, из которого черпаются силы призванные не оставить места злу в мире.

Каких только доказательств бытия Бога не создали богословы и философы! Однако творчество и – одной с ним природы – красота и мощь как-то все не попадают во главу угла. В книге Иова не замечают теодицеи, потому что Господь не оправдывает Себя с помощью последовательных доводов. В книге Иова не видят доказательства бытия Божия, потому что это не доказательство в строгом смысле слова, но – демонстрация силы, созидающей безмерно прекрасный и разнообразный мир. Господь не оправдывается, но подвигает человека причаститься красоте и мощи Творения.

По инерции мысли можно здесь искать «космологическое» или «телеологическое» доказательства: они ведь по видимости тоже обращены к мирозданию, к его причинно-следственным закономерностям или к его цели. Однако причина, следствие, цель на деле привносятся в мир человеческим мышлением; а сказанного о книге Иова достаточно, чтобы в ней не искать тождество мышления и бытия,– в речах мудрецов налицо даже позорное бессилие мышления перед бытием. В отличие от космологического или телеологического доказательств речь идет не о порядке и не о целесообразности мироздания, но о самом мироздании, о его красоте и мощи, творческая природа которых указывает на их личный, «заинтересованный» источник, на Творца. Порядок же и целесообразность тут как раз уязвимы, нарушимы, обратимы: хотя бы ради человека, о котором совершается в книге Иова великий спор.

Мимо таких доказательств, однако, упрямо их обтекая, если не вставая прямо во враждебную к ним позицию,– двигалась мировая рационалистическая мысль. И вновь невольно приходят на ум «нефилософские» соображения: почему нет, гораздо точнее, кто обходил или отвергал такие доказательства? Да все того же склада люди: кто в бессильной ярости навязывает нелюбимому миру надуманный порядок, задним числом обосновывает целесообразность мира, не ощущая в душе ни причины его, ни цели. Кто втайне ничего, кроме мерзости разглядеть в этом мире не способен. Кто лишен дара любви, для кого творческие возможности закрыты – а если бы вдруг, открылось их существование, то не вызвало бы ничего, кроме недоуменной обиды, чувства обойденности. Для кого красота и мощь мира – пустые слова в лучшем случае – декорация отвлеченных понятий.. Есть такие люди или есть такие состояния души, когда и речь Господа из бури не убеждает, когда и ликование утренних звезд заставляет лишь пожимать плечами. В таком случае – все это, правда, никакое не доказательство. С такими людьми – или с людьми в таком состоянии – спорить не о чем, как не о чем было спорить Гильгамешу с хозяйкой богов, как невмоготу спорить Иову с мудрецами.

Мудрецы таковы же и в Новом Завете: «книжники», в противовес которым Иисус учил как власть имеющий . Та же борьба и во всей христианской культуре. Для Гегеля звезды на небе столь же мало достойны удивления, как сыпь на теле человека или как бесчисленный рой мух. И он же произнесет как нечто само разумеющееся, будто «в христианстве менее всего (! – А.С. ) надлежит нам знать Бога только (? – А.С. ) как творческую деятельность, а не как дух...» (3-я лекция о доказательстве бытия Бога. Философия религии, т. 2, М., 1977, с. 355). – «Дух» же на жаргоне германских рационалистов означает познающий разум; ему-то Гегель и жертвует так решительно творчеством...

Мудрецы книги Иова, оскорбляя Творца,– тут же, по неизбежной внутренней связи, яростно чернили Творение. Теперь пора сказать – пусть несколько отступая в сторону,– мудрецы всех времен, хитроумно обходя творческое начало в Св. Писании, даже в богословии делали упор на познавательную деятельность в ущерб творчеству. И они – по столь же неизбежной внутренней связи – вытесняли творческое начало, вслед за изгнанием его из сферы божественной, уже прямо из жизнедеятельности человеческой.

Дух творчества последовательно изгонялся «духом разумения» из духовной, хозяйственной, общественной жизни людей. По мере отчуждения каждой из этих областей, от их единого творческого первоисточника, отдаления друг от друга и замыкания в самих себя – творческое начало в них постепенно гасло. В итоге сегодня само слово «творчество» ассоциируется едва ли не исключительно с творчеством художественным. И если одни рады здесь увидеть доказательство «несерьезности», поверхностности, ущербности самого творческого начала – то другие, напротив, разглядят пророчество о назначении художественности («красота мир спасет» Достоевского), разглядят в художественности последние укрепления творческого начала.

Так или иначе, в этой – художественной – области позиции творчества наиболее признаны и прочны, даже по сей день. Потому-то из тысячелетия в тысячелетие нарастающей клевете подвержено художественное творчество со стороны «духа разумения». В особенности – поэзия, чей непосредственно-личностный лирический импульс коренится во всех родах художественности – и которая потому, возможно, всего ближе первоначальной природе творчества как такового.

«Уход» Сократа от поэтов, изощренная цензура в утопии Платона, «много лгут певцы» Аристотеля – вот общеизвестная позиция древних мудрецов на этот счет. И если мудрецы новые стали как будто относиться к поэтам терпимее – то дело лишь в том, что в былой принципиальности не стало нужды. Художественное творчество, прежде всего поэзия, ко времени западноевропейского романтизма уже прочно было загнано в сферу прекрасного вымысла. В этой-то сфере философы отвели поэтам их, ныне свысока признанные, права. Не только общественное влияние поэзии было сведено на нет – но сами поэты, со свойственной художественным натурам повышенной восприимчивостью, развили в себе досадный «комплекс неполноценности» на этот счет. И готовы порой почитать отведенный им угол – каким-то правом на вымысел... жалкое право: вроде права шута говорить правду сильным мира сего. Правды же сей никто заведомо всерьез не примет.

Подозрительность в отношении к поэтам и поэзии, шире – к художественному творчеству, успела пустить корни и внутри христианства. Это от платоников переняли христиане радикальное отвращение к плоти (сплошь и рядом – и не вполне справедливо – отождествляющееся с подлинно христианским неприятием мирового зла). У платоников же было, применительно к искусству, перенято понятие об «эстетическом» как о плотском, чувственном созерцании. Вот и готов софистический силлогизм – и многие христиане страшатся «демонической» греховности, якобы содержащейся в художественности как таковой.

Художник может и грешить, и кощунствовать (как чиновник, рабочий – или философ). И, правда, прельстительная сила художественного дара сообщает художественно выраженному кощунству духовную разрушительность. Не столь давняя эпоха свидетельствует, как, например, российские поэты-декаденты своей «демонической» безответственностью не только уродовали собственную, Богом им дарованную жизнь – но и способствовали сгущению той атмосферы духовного беспорядка, в какой и пришлось тогда решаться судьбе России. Но та же недавняя эпоха со всей наглядностью показала: сам этот дух безбожия и бесчеловечности проистекает не из поэзии, не от поэтов – но от людей вовсе других профессий, не в последнюю очередь – от философов-идеологов. Равнодушие к ценностям – вот суть дела; щеголяющий же безответственностью декадент, образ которого столь пугает моралистов, лишь держит нос по ветру эпохи. Если же его дар сообщает аморализму особую притягательность – то с тем же успехом можно винить и плотницкое искусство в изобретении виселицы. Природа художественного творчества тут ни при чем.

На протяжении тысячелетий делом мудрости было, прежде всего, развести по сторонам основные составляющие творчества в его первоначальном смысле – красоту и мощь, которыми дышит речь Господа из бури. Эстетика рационализма – тот его департамент, который ведает загнанным в угол художественным творчеством, как ведает Церковью особый совет в атеистическом государстве. Эта эстетика неприязненна к мощи, властности, любым «силовым» образам: она отрывает красоту от мощи. (Налицо и противоположная, идеологически роковая крайность: когда мощь отрывается от красоты, ведя к культу животной силы.) Красота в рациональной эстетике устойчиво сопряжена с созерцанием. Эстетические категории в лучшем случае – как у Канта – определяются через «незаинтересованное удовольствие». Тем подразумевается, что интерес человека может быть лишь низменно-материальным. Дух тем самым лишается какого бы то ни было собственного интереса; живой же, «заинтересованный» человек теряет свои права как духовное существо... Личность как таковая теряет суверенитет, уступая место фиктивному «Я», то есть общему для всех людей органу познания. Потому-то центральная фигура настоящего творчества – творец, автор, художественно активная личность – отодвигается в современной эстетике (и во все больше ориентированном на нее практическом искусствоведении) на задний план.

И вот обратиться к разговору о поэзии в Библии, вернуться к поэзии Библии – значит разорвать и отбросить эту хитроумно сплетавшуюся тысячелетиями диалектическую цепь. Эту последовательную цепь отчуждений и расчленений, которая тянется за современным представлением о поэзии. Иначе говорить о поэзии в Библии – чревато недоразумениями. Эстет-атеист обнаружил бы в Библии «только» поэзию, и он рукоплескал бы такой поэзии. Богослов-рационалист на тех же основаниях вовсе отказался бы говорить о поэзии в Библии. Однако поэзия Библии – не «только» поэзия. Она не украшение, не иллюстрация мысли, не иносказание. В ее образах, которым отвлеченное обобщение противопоказано, уже выражено то, что имеют сообщить нам богодухновенные авторы. Речь идет не о вымысле, но о творчестве в противовес небытию. Речь идет о сотворении жизни, на которую в бессильной ярости и покушается «дух разумения». Речь вообще идет о мире Библии – мире, которому сам слог современной науки показался бы если не злонамеренностью, то слабоумием. Само слово «поэзия», впрочем, образовано от глагола со значением «творить, делать» в широком смысле. Так что говорить о поэзии в Библии не значит унижать библейского повествования: аллегорические и рациональные толкования его унижают. Говорить о поэзии в Библии – значит, наоборот, указывать на изначальную природу самой поэзии как на высший род деятельного бытия . И это же значит, с другой стороны, прикоснуться к собственному смыслу библейского свидетельства.

Неизбежно скользящее тут повсюду уподобление человеческого творчества Божественному Творению навлекает немалую ответственность. Сознавая эту ответственность, не стоит бояться ее – и не стоит названное уподобление затушевывать. Да, несопоставим размах, несоразмерима цена Господнего и человеческого творческого акта. Но ведь Господь создал человека по Своему образу и подобию. Уподоблять – не значит соразмерять. Хотя, подумать только, не стесняются же как раз соразмерять человеческие понятия о причинно-следственном порядке или целесообразности – с Божественными! В чем же искать те образ и подобие? В разумном мышлении? Которое сообщает «разумному» счастливую способность «доставлять пользу себе самому»? Да ведь такого ума-разума в достатке и у зверей. Так что же выделяет человека из животного царства, какой властью наделил человека Господь среди тварей земных?

Творчество дает человеку ни с чем не сравнимую в природе возможность. Человеку дано благодарить Творца за Творение – а не доставлять лишь, как скот, пользу себе самому. Возможность эта, возможность бескорыстной благодарности , прежде и прямее всего осуществляется именно в творчестве. Наделив Адама даром нарекать имена всему земному, Господь тем самым призвал его принять посильное участие в Творении. Человеческое творчество, при всей несоизмеримости, было благодарным сопровождением Божественного Творения, было соприродно ему. На каких же еще путях искать образ и подобие Бога в нас?

Человек может руководствоваться какими угодно собственными целями, чуждыми таинственным целям Господа. Сколь угодно суетные мотивы могут, особенно поначалу, толкать человека на творческий путь. Но во всем том лишь дает о себе знать неисповедимость Господних путей. И сам творческий миг, беспочвенный восторг захлестывает человека, намекая на то, что черпать ему дано все из того же единого первоисточника – иначе же он бессилен что-либо создать. Бескорыстная благодарность остается сердцевиной творческого акта.

Если же порой и в благодарности обиходной, в признательности за услугу человек уступает животному; если превращается в животное «на двух ногах и неблагодарное» (определение Достоевского в «Записках из подполья»),– так это лишь одно из следствий того же распада, утраты единого творческого начала, в конечном счете – первородного греха. Адам сам предал данную ему Господом чудесную власть.

Однако и по сей день творческая мера достает далеко за пределы автономной эстетики. Словоупотребление – не пустяк, и в корнях слов пульсирует их древнее значение. Так вот, в обиходе и формалист-эстет назовет неудавшееся художественное произведение слабым ; но и сухой моралист отзовется о дурном поступке: некрасиво . Красота и мощь остаются единым судом, и в них печать того же первородства.

Спор об Иове на небесах был затеян по праву Творца. «Творческое доказательство» заключено не в каком-то суждении или отрывке книги: вся книга Иова целиком есть такое доказательство. Поэтому вся обстановка и все «точки зрения» в книге – поэзия. Сухим жаром дышит она в «утешениях» мудрецов, а в «возвышенных речах» Иова – свежей горечью. Метафорами, в которых то страшно, то трогательно дают о себе знать заботы дня и движение природы, пестро провязаны все речи книги. Головокружительный обзор мироздания в речи Творца выдвигает эту многоярусную поэтическую постройку в пределы вселенной.

Обзор мироздания венчается самыми необычными, вовсе не на человеческую мерку скроенными образами: бегемота –

Которого Я создал, как и тебя; он ест траву, как вол... (40.10),

– и левиафана:

Кто может отворить двери лица его? круг зубов его – ужас. Крепкие щиты его великолепие; они скреплены как бы твердою печатью; один к другому прикасаются близко, так что и воздух не проходит между ними. Один с другим лежат плотно, сцепились и не раздвигаются. От его чихания показывается свет; глаза у него, как ресницы зари (41.6–10).

«Знаний эпохи» в очередной раз тут искать не стоит. Не ставил себе целью библейский автор похвалиться осведомленностью насчет фауны нильской долины. Также и никакой функциональной незаменимости обоих зверей, их «необходимости» в природе – не отмечено тут. В очередной раз ничего не докажут эти образы тем, кому бегемот ли, крокодил ли – сами по себе лишь пустые случайности, лишенные какой бы то ни было идейной нагрузки. В книге Иова их образы венчают собою Творение: на каком основании? Да на том, что как раз эти-то произвольные случайности тут существенны. Существенно и как говорится о животных. Вот уж на что диковинная тварь – бегемот, а и его создал Господь, «как и тебя», наряду с человеком – и ест он себе траву, как заурядный сельскохозяйственный вол! То есть это и существенно: как раз захватывающий вид, образ делает обоих зверей достойными завершить собой обзор мироздания.

Теперь уже отвечать Иову.

Я слышал о Тебе слухом уха; теперь же мои глаза видят Тебя; поэтому я отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле (42.5–6).

Почему «поэтому»? Иов отрекается – это ясно; от чего , однако, он отрекся? Из приведенных слов Иова явствует: от своего неведения, прежнего неведения . Никак не от честности своей в неведении, никак не от дерзания своего. Дерзание Иова, собственно, предстает удовлетворенным: он хотел Господа слышать – он Его услышал. С утешением же, какое предлагал «дух разумения», Иов так никогда и не смирился.

Далее: чего ради отрекся Иов? Поразительно ведь: о сути дела, о причине «воплей», о разрушенной жизни своей – Иов больше не говорит. А ведь об этом ему и Господь, в оправдание Свое, не сказал ни слова!

Чего же ради?.. Да все того же. Настолько захватило дух Иова перед раскрывшимся в.речи Творца мирозданием с его красотой и мощью,– что множить счет обид (даже ег о счет пусть и справедливых обид!) Иову стало попросту «неинтересно».

Ничто в речах друзей – а речи их, можно повторить, прообраз философской мудрости на тысячелетия – не убедило Иова. Господь же вовсе не «убеждал» и не «переубеждал» его. Господь заговорил как бы вовсе «о другом». О новом. Господь только властно развернул перед Иовом картину мира – и это было единственное «оправдание», каким Он удостоил Иова. Но вот оно-то и оказалось единственным, какое Иов бы принял.

Все на свете потерял Иов – и сам же с безжалостной убедительностью пресек лицемерные попытки примирить его с утратой. А вот Божественная повесть о Творении заворожила его.

Вдуматься – так ведь это вроде как и жизненно, и «по-человечески» понятно. Кому не случалось перед лицом чего-то нового, неожиданного, под током нахлынувшего увлечения забывать потерю, за миг до того казавшуюся невосполнимой? Но тут велика разница в размахе, в масштабе; отречение Иова потому предстает не то чудом, не то кощунством, что само его положение на нашу мерку – не жизненно, не типично, «по-человечески» не привычно. Не стоит забывать разницы: крови детей Иова забывать не стоит.

Тут-то начинается основное «философское» затруднение.

Поскольку беда Иова чрезвычайна, исключительна, несравненна – «что с ней делать » философу?

Тут отодвигается в сторону неодолимая склонность обобщать – и, обобщая, морализировать. Налицо история, с трудом воспроизводимая, плохо поддающаяся обобщению. С кем еще стряслось такое, как с Иовом? Кому еще в беде являлся с отчетом о Творении Господь?

А тогда – что же в книге Иова за «нравственная польза»? Какой урок человечеству?

То-то и оно: сама невыводимость «уроков», неготовность к оргвыводам есть уже очень неплохой урок. Общих решений порой нет – и не всегда стоит искать их. И в решающие эпохи жизни, может статься, особенно непригодны обобщения. Друзья навязывали Иову свою мудрость как общеобязательную – а она для него оказалась совершенно бесполезной. Сам Господь подтвердил это. Точно так же, увы, как творческая мощь и красота мира, вера и чудо окажутся совершенно бесполезными для мудрецов во все времена – если только властно не одернет их голос из бури, как это рассказано в книге Иова, или не вложат они пальцев в открытую рану, как Фома.

Как коллектив не даст человеку ответов на вопросы жизни и смерти – так не даст их и философское обобщение.

Выстраданная личным опытом истина не всегда пригодна для кого-то другого. Однако это никак не обесценивает ее. Личное откровение не перестает быть откровением. Более того, оно не всегда «обязано» оставаться личным и только личным. Оно способно распространяться на ближних, на единомышленников, а в напряженные времена, в прорывах истории – и на большие людские сообщества. Утверждать, будто откровение «всегда» индивидуально, «только» индивидуально, что человеческая душа «абсолютно» замкнута и автономна, что нет места на свете влияниям, взаимопониманию, традициям,– означало бы точно так же необоснованно обобщать , только с обратным знаком.

И если сегодня в московском храме, в головокружительном колебании пасхальных свечей душу неофита захлестывает восторг – то вряд ли ему стоит торопиться с утверждениями о всеобщем религиозном возрождении, хотя именно так он и переживает совершающееся с ним. Как не стоит ему и скептически рассеивать собственное чувство. Глубокое, честное, до конца переживание личного свершения наряду с трезвой оценкой совершающегося вокруг – вот что плодотворно, вот что можно вычитать из книги Иова.

Иову так и не было дано примириться с утратой. Ему было дано другое. Был открыт источник – откуда черпать силы. «Принимать» или «не принимать» – это всего только две стороны мертво-страдательного отношения к жизни, которому чужда вся иудео-христианская традиция. Искать новой жизни – другое, творческое измерение. В конечном счете – религиозно-творческое. Творческий источник открылся Иову в красоте и мощи мироздания.

И не новое счастье, не новые дети – и не «постепенно», не со временем – возродили к жизни Иова. Прямо в речи Господа из бури уже открылась Иову новая жизнь – и новое счастье, новые дети ее лишь воплотили и упрочили собой.

Когда же велик Иов? Он и прежде, и теперь велик. Его величие в его вере . Она как страх Божий выступала в дни благоденствия. И она же как взыскующее дерзание выступила перед лицом катастрофы.

Богобоязненность Иова не была «нравственностью», как его дерзание не есть декадентский «бунт». Нравственность – беспочвенна, общеобязательна для всех, безлична. Бунт безбожен. Страх же Иова, как и его дерзание, есть интимное отношение к личному Богу. Дерзая, Иов не «отрицает» Господа, но перед лицом Его отстаивает свою правду.

Велик Иов и в третий раз. Когда в речи Господа из бури нашел источник новой жизни – и смело ступил на этот путь. Иов был и остался угоден Господу. Иначе как толковать:

Сказал Господь Елифазу Феманитянину: горит гнев Мой на тебя и на двух друзей твоих за то, что вы говорили о Мне не так верно, как раб Мой Иов (42.7).

И что же такого сказал о Господе Иов с его дерзкими воплями? Но и Господь – что такого открыл Иову, что тот в двух словах рассчитался с разрушенной жизнью своей? Это для трех мудрецов тайна: что за разговор состоялся у Господа с Иовом, какие же это отношения между Ним и Его рабом? Господь удаляет их.

Итак возьмите себе семь тельцов и семь овнов и пойдите к рабу Моему Иову и принесите за себя жертву; и раб Мой Иов помолится за вас, ибо только лице его Я приму, дабы не отвергнуть вас за то, что вы говорили о Мне не так верно, как раб Мой Иов (42.8).

Трое мудрецов, можно предположить, так и поступили. Были они все-таки людьми такого склада, что у них и от собственных мрачных откровений волосы вставали дыбом...

И благословил Бог последние дни Иова более, нежели прежние... (42.12).

Сатана не дождался от Иова хулы на Господа. Так разрешается спор об Иове на небесах, открывающий книгу. Знаменитый вопрос: искушает ли Бог? Может поспешно представиться: да,– как будто вся книга ведь об этом. Но в книге с самого начала разграничено: Господь предает Иова искусителю – искушает же человека Сатана, то есть, по смыслу этого слова, дух противоречия, прекословия, тяжбы. Враг рода человеческого, Он искушает Иова роком, чередой катастроф. Но он же есть дух познания (кн. Бытия). Поэтому к искушениям судьбы добавляются искушения разума. Иова мучат мудрецы. Несправедливости мало – надо еще заставить Иова принять ее за справедливость.

Колеса тысячелетий шумели, неся миру перемены за переменами. Но мука Иова вечна – как со времен Ура вечна искушающая человека мудрость. И в наш век, когда небывалые массовые насилия не отменили неизбежности умирать в одиночку,– и в наш век читаем о редчайшем и мучительнейшем роде религиозной жизни:

«...когда человек... за свою горячность, или, вернее, предузнанный Богом, получает великую благодать, благодать совершенных» (Иеромонах Софроний. Старец Силуан. – Париж, 1952, с. 14).

Что это за «горячность», которую вернее назвать божественной предузнанностью? И почему сам Силуан, один из поздних афонских старцев, переживал дальнейшее течение своей жизни как богоотставленность и говорил: «вы не можете понять моей скорби» или «кто не познал Господа, тот не может с плачем искать Его» (там же)?.. Не сродни ли все это – совершившемуся с Иовом? Не там ли исток – под твердыми, как литое зеркало, небесами?

За то, как отстаивал Иов правду свою, ему не досталось мира, переделанного по его правде. Однако нечто большее досталось ему. Причем не в последнюю очередь как раз за то, как он отстаивал свою правду. Иову досталась причастность творческой красоте и мощи Божьего мира. В этом исток новой жизни открылся ему.

Все с лихвой возвратилось Иову, Господь отвел от него руку врага.

И умер Иов в старости, насыщенный днями (42.17).

Апрель 1985

К Библии восходит большая часть мировой культуры. Сама же книга Иова своей сюжетной линией, стилистикой и особо насыщенной художественной эмоциональностью, как истинный литературный шедевр оказала огромнейшее влияние на последующее письменное творчество и религиозную мысль.

По Корану шестым из «стойких» обычно называется Аййуб, библейский Иов. Он стал пророком на юге Сирии, но Бог решил испытать его стойкость, отдав его дьяволу, который навлек на праведника болезни и тяготы. Аййуб претерпел их без ропота, уповая на Господа, и Он указал ему целебный источник, вернул и семью, и благополучие. С тех пор пророк помогает страждущим. Рассматривая историю Иова, мусульманские авторы трактуют ее как пример «терпения» (сабр), воздерживаясь от описания внешне непривлекательных подробностей его страданий, каковые можно встретить у христианских авторов. Если вторые стремятся подчеркнуть контраст внешнего, неистинного и преходящего, и внутреннего, подлинного как контраст безобразного и прекрасного, то для первых «прекрасное терпение» (а именно таков нормативный эпитет, даваемый этому качеству мусульманской мыслью) не должно быть сопрягаемо с внешним безобразием.

Книга Иова издавна привлекала богословов и философов, художников и поэтов своей удивительной красотой, силой и бесстрашием. Ломоносов перелагал в стихах отдельные главы (38 – 41) из Книги Иова. В шекспировских пьесах много отголосков епископальной Библии. Первооснова драматургических композиций Шекспира – средневековая драма на библейские темы. Шекспир полностью устранил нравоучительность «моралите», сохранив библейскую всеохватность. «Буря» насыщена библейскими мотивами, чуть ли не буквально повторяющими строки «Книги Иова». А Массон, например, видел в «Возвращенном Рае» Мильтона краткий эпос на манер Книги Иова, который, кстати, как тень появляется за кулисами поэмы, символом нравственного величия.

Ф. М. Достоевский говорил: «Фауст» Гёте? – это только переживание книги Иова, прочтите книгу Иова – и вы найдете всё, что есть главного, ценного в Фаусте». Вся первая сцена «пролога на небе» Гете использовал целиком как «пролог на земле» своего «Фауста» и навеян Сокунталой Камидаса. А. С. Пушкин высоко ценил книгу Иова и говорил, что в этой книге заключена «вся человеческая жизнь»; по свидетельству О. Смирновой, он собирался учить древнееврейский язык, чтобы читать в оригинале Книги Иова. Современный библеист Стейнман с полным основанием считает, что Книга Иова – это шедевр, вероятно равный греческим трагедиям и диалогам Платона, и достигает той же глубины, что монологи Шекспира и Паскаля. О книге Иова В. Гюго сказал: «Книга Иова является величайшим произведением человеческого ума». Английский историк Т. Карлейль писал: «Я считаю эту книгу, исключая все другие теории о ней, одной из величайших книг, когда-либо написанных. Она содержит самое раннее заявление о нашей бесконечной трудности понять судьбу человека и Божьи пути для него на земле. Кажется, что нигде ничего подобного не написано, имевшего бы равную литературную ценность».

Своеобразным мистицизмом проникнуты библейские рисунки английского художника и поэта У. Блэйка (1757 – 1827), чьи иллюстрации к Книге Иова признаны лучшими в мировом искусстве. На гравюре Блэйка бог Иова одной рукой указывает на скрижали закона, а другой – на пламени ада, ибо, с точки зрения Блэйка, представление человека о Боге неизбежно является результатом его собственной духовной ограниченности, а Иов, как нам известно из повествования, стремился истолковать превратности своей жизни в рациональных, узаконенных понятиях. Самодовольства бога Иова в начале истории было, по мнению Блэйка, отражением того самоудовлетворения, какое добродетельный человек испытывает от собственной праведности; поэт называет такое самодовольство Личностностью. По свидетельству некоторых литературных критиков, в сущности, мировоззрение У. Блэйка – это взгляд Иова: потеряв всё на свете, человек приобретает вечность и Вселенную, становится демиургом. Знаменитый русский художник 19 века Иванов А. А. выпустил в свет серию набросков, наиболее запомнившихся впоследствии, на темы книги Бытия и Иова, в которых антропоморфизмы Писания трактовались с непосредственной буквальностью.

Кьеркегор утверждал, что в речах библейского страдальца больше мудрости, чем во всей философии Гегеля. В двух эссе «Страх и трепет» и «Повторение», вышедших в 1843 году, Кьеркегор воспел двух «героев веры» – Авраама и Иова. Они не искали ответа в спекуляциях, а всем своим существом пережили опыт отчаяния и в этом переживании обрели Бога. Для них Господь стоял по ту сторону разума и этики. Только безоглядное стремление к Нему, готовность идти навстречу неведомому открыли им истину, которую нельзя заключить в прокрустово ложе теории. По мнению Кьеркегора, тонкого истолкователя книги, величие Иова проявляется не тогда, когда он говорит: «Бог дал, Бог взял», а когда из его груди вырывается крик отчаяния.Иов, Авраам – без них нет Киркегора. Персонификация философских идей – это использование многозначности символа, способ выразить невыразимое, попытка выйти за пределы логической однозначности. Разумной мудрости Сократа и Платона Киркегор противопоставил темные откровения Иова, без которых сознание неполно. Иов, сидя на пепле и скребя черепками струпья на своем теле, бросает беглые замечания, почти намеки. И здесь мой друг думает найти, что нужно. Здесь истина выразится убедительнее, чем в греческом самопознании. История с Иовом, по Кьеркегору, показывает, что у человека можно забрать все, но не его свободу, ибо человек подлинный – это и есть свобода. Вот почему книга Иова самая человечная в Библии. Величие Иова в том, что пафос его свободы нельзя разрядить льстивыми посулами и обещаниями. Нет, не счастье и не добро – только дошедший до отчаяния ужас пробуждает в человеке его высшее существо. Иов тоже только тогда, когда открывшийся ему ужас человеческого существования превзошел всякое воображение, отважился вступить в великую и последнюю борьбу с самоочевидностями.

Повлиял этот религиозный шедевр и на Ф. М. Достоевского. Если уместно так сказать, Книга Иова является прообразом той части «Братьев Карамазовых», которая называется «Бунт». Иван Карамазов восстает против зла, бушующего в мире, он возвращает Богу «Его билет», он бушует, сидя перед братом Алешей. Достоевский должен был бы впиться в Книгу Иова, потому что она как раз о том самом: бунт за две с половиной тысячи лет до Ивана Карамазова был поднят Иовом, – а Достоевский пишет так, словно он этого не знал. Это парадоксально, странно, необъяснимо. Он пишет с умилением и восторгом о красоте этой Книги, вспоминает начало ее первой главы: «Был человек в земле Уц, имя его Иов...». Что отвечает Алеша на бунт Ивана? Он не развивает какую-то стройную и сложную богословскую теорию, а смотрит на него с глубокой любовью, с большим состраданием, сопереживает ему. Оказывается, человека можно просто понять сердцем – и этого будет уже достаточно, потому что в глубинах мироздания все решено гораздо более стройно, чем наш ограниченный интеллект способен себе представить. Мережковский сделал полное стихотворное переложение Книги Иова – первое после Ломоносова. Довольно интересный и яркий перевод, где Мережковский отметил драматическую, диалогическую структуру этой книги. В частности, вот как он передает самую горькую страницу книги, когда Иов постиг, что праведность не спасла его, что Бог от него отвернулся, что правды нет, что он брошен в объятия рока. Стихотворный перевод Мережковского почти дословен.

Знаменитый русский экзистенциалист 20 века Л. Шестов сделал фигуру Иова знаковой для своего творчества. Шестовская «этика веры» призвана непостижимым божественным участием упразднить «бывшее зло» – «страдания Иова», – превратив его сверхрациональным, абсурдным образом в еще «не бывшее добро». Шестов вовсе не отрекается от этики, но ставит перед собой задачу оправдать этику в рамках философии веры, создать этику, в основе которой лежала бы не свобода выбора между добром и злом, а «свобода к добру», определяющая конечное торжество и победу добра над жизнью. В этом смысле этика Шестова может быть окончательно определена как «оправдание только верою еще не бывшего добра».

В 20 веке идеи Кьеркегора были возрождены и оказали большое влияние на экзистенциалистскую интерпретацию Библии. Философское течение экзистенциалистов также интересовалось трагизмом книги Иова. Среди своих предшественников экзистенциалисты называют Паскаля, С. Кьеркегора и Достоевского. Интерпретируя Библию, они нередко ссылаются на идеи английского критика и поэта Мэтью Арнольда (1822 – 88), считавшего библейскую мысль в своей книге «В чем сущность христианства и иудейства» всецело иррациональной, в отличие от греческой, построенной на разуме. Трагичность человеческой судьбы, описанная в Книге Иова и в некоторых псалмах, соответствует, по мнению экзистенциалистов, их пониманию человека как духовного существа, порабощенного безличным мертвящим миром.

Для известной максимы Л. Бетховена («Высшим отличием человека является упорство в преодолении самых жестоких препятствий») существует довольно интересное и дополняющее основной смысл толкование, отраженное в образе мыслей знаменитого библейского повествователя истории о древнем мудреце и страдальце Иове. В этой библейской книге, мне кажется, наиболее точно выражено религиозное измерение мысли о всяческих испытаниях и страданиях человеческого рода в истории и их значении. Смысл сентенции Л. Бетховена, собственно говоря, заключен в славословии и возвышении античных «стоических» качеств невозмутимости, самодостаточности, безропотности в людях перед безличными и часто бесчеловечными «уколами» Судьбы. И у Бетховена достоин восхищения тот человек, который вышел победителем в этой схватке личностной стойкости и жестокого обезличенного мира. Библейская традиция расширяет это понимание: она пытается искать закономерности в жизненных событиях, ищет ответа у личного и живого Яхве.

Тайна Иова есть тайна страдания. Нет ни одной книги на земле, которая подошла бы к этой тайне так просто и так глубоко, как книга Иова. Ни Шопенгауэр, ни Гартман, никакая другая философия печали и скорби человеческой, ни произведения художественной мировой литературы не дают столь ясной глубины познания страданий, как книга Иова. Рядом с познанием страданий стоит в этой книге познание человеческого усыновления Богу, и вне этого второго нельзя проникнуть в первое. Вот отчего в мире так много людей, не понимающих страдания, неистинно переживающих человеческую скорбь. Библия включила его книгу в свой канон, показывает, что откровение библейское есть откровение всечеловеческое.

Иерей Максим Мищенко

Родионов М. А. Ислам классический. / М. А. Родионов. – С.-П.: Азбука-классика, Петербургское востоковедение, 2003. С. 16.

История этических учений. Учебник. / Гусейнов А. А. [и др.]; под ред. А. А. Гусейнова. М.: Гардарики, 2003. С. 259.

Гарин И.И. Пророки и поэты: Т. 6 / И. И. Гарин. – М.: ТЕРРА, 1994. С. 580.

Гарин И. И. Воскрешение духа. / И. И. Гарин – М.: ТЕРРА, 1992.

См.: Мень А., протоиерей. Мировая духовная культура. Христианство. Церковь. / А. Мень; сост. Александр Белавин. Нижний Новгород: Нижегородская ярмарка, 1995.

Цит. по: Александров А. Книга Иова. /А. Александров // Путь. – 1938 – 1939. – № 58. С. 57.

Кэмпбелл Дж. Мифический образ. / Дж. Кэмпбелл. – М.: АСТ, 2002. С. 20 – 21.

Гарин И. И. Воскрешение духа. / И. И. Гарин – М.: ТЕРРА, 1992. С. 156 – 158.

См.: Мень А., протоиерей. Мировая духовная культура. Христианство. Церковь. / А. Мень; сост. Александр Белавин. Нижний Новгород: Нижегородская ярмарка, 1995. Глава – Библия и литература.

История этических учений. Учебник. / Гусейнов А. А. [и др.]; под ред. А. А. Гусейнова. М.: Гардарики, 2003. С. 849.

См.: Мень А., протоиерей. История религии. В поисках пути, истины и жизни. Том 6-й. / А. Мень. – Опубликовано на http://www.alexandrmen.ru \Menn\books\tom6\6_gl_11.html

Иоанн (Шаховской), архиепископ. Избранное. / Архиепископ Иоанн (Шаховской). – Нижний Новгород, Издательство братства святого князя Александра Невского, 2000. Том 1-й. С. 252 – 253.

Вопрос взаимоотношения искусства и религии сейчас возник с новой остротой. Непримиримость двух сторон удивляет и даже порой забавляет. Авангардные художники презирают религиозную “мо­раль”, отменяют все нравственные критерии, еще раз декларируют “искусство для искусства” и даже более того, не стесняются провозглашать “искусство ради денег”. Охотно эпатируют публику.

С другой стороны, люди церковные грешат ограниченностью, невежеством и каким-то лжеаскетизмом. Подчас их “потолок” в живописи - мистический реализм Нестерова, а иконопись рассматривается как последнее слово в изобразительном искусстве. И к литературе апологеты “православного подхода” предъявляют весьма строгие требования, по сути превращающие ее в плохие детские книжки из серии “Что такое хорошо и что такое плохо”. Культура отождествляется с религией, ее догматикой и аскетикой. Фактически это попытка заменить эстетику, историю искусства и поэтику катехизисом и Добротолюбием.

Великий богослов В. Н. Лосский считал, что искусство произошло от желания падшего человека “забыть Бога”. Лосский называет потомков Каина “первыми горожанами”, “изобретате­ля­­ми техники и искусства”. “Люди стараются забыть Бога <…> или же заменить Его праздником искусства”. Искусство, считает Лосский, “это - молитва, не доходящая никуда, потому что она не обращена к Богу. Порождаемая искусством красота замыкается сама в себе и своей магией приковывает к себе человека. Эти изобретения человеческого духа полагают начало культуре как культу некоей абстракции, в которой нет Того Присутствующего, к Которому должен быть обращен всякий культ” . Но красота, именно та, что “своей магией приковывает к себе человека”, это отблеск красоты Божественной. Потреб­ность человека изобретать и творить есть проявление образа Божьего, ведь Бог - Сам великий Изобретатель и Творец.

Занимаясь переводом одного модернистского произведения, я встретила любопытную аллюзию на книгу Иова. Чтобы уяснить смысл сравнения, я принялась перечитывать из “Иова” отдельные моменты и неожиданно для себя обнаружила, что в этой книге Ветхого Завета содержится удивительная разгадка, ключ к тайне, что такое искусство и какова природа творческого дерзновения!

Обычное понимание книги Иова таково: Бог отдает Своего праведника на произвол сатане, чтобы доказать ему, что он, Иов, “человек непорочный, справедливый, богобоязненный и удаляющийся от зла”, является таковым “не корысти ради”. В двух словах, история Иова - испытание на верность. Но такое понимание всегда являлось камнем преткновения для многих верующих, либо историю эту пытались завуалировать как условность. К тому же она казалась еще и просто бессмысленной: в конце, как вы помните, Иову является Бог и говорит с ним о… левиафане. Однако то, что Бог испытывает Иова, остается бесспорным, только испытание это - совершенно особое.

Уже в первых главах из речей Иова явствует, что он не очень-то утешался благами, и не так уж “радовался жизни”. На протяжении всей книги Иов спорит с Богом, обвиняет Его, проявляет неслыханные дерзость и упрямство. Все эти споры Иова с Творцом, его понимание праведности как богоподобия, рассуждения о мудрости и левиафан в конце - все это вдруг связалось воедино и представилось сущностной темой искусства.

Особо следует отметить тот факт, что эта книга Ветхого Завета всегда была благодатным пастбищем для мировой художественной литературы, причем подчас литературные “басни” проливают больший свет на таинственный смысл этой истории, чем интерпретации библеистики. Самюэль Беккет даже придумал слово Jobpath.

И все это неспроста.

Художник и поэт Уильям Блейк одним из первых заподозрил в Иове своего собрата. Он сочинил аллегорическую поэму с одноименным названием, где Иов воплощает образ художника, универсальной творческой личности. Пребывая в духовном оцепенении и практикуя формальное послушание Богу Отцу (в поэме Блейка олицетворяющему официальную англиканскую церковь), Иов попрал законы творчества и божественного вдохновения, за что и пострадал.

Роман американского писателя Германа Мелвилла также имеет непосредственную связь с книгой Иова. “А кто же составил первое описание нашего левиафана? Кто, как не сам могучий Иов?”. На 600 страницах рассказывается о безумной погоне за белым китом (Моби Диком). Капитан Ахав (аллюзия на царя Ахава, см. 3 Цар 16:29) желает сразиться с ним и прикончить его безо всякой видимой цели. Один из героев подозревает, что цель капитана - месть, которую он называет “богохульной”. Измаил (молодой матрос, от чьего лица ведется повествование) ставит китобойное ремесло выше военной доблести, “ибо что такое доступные разуму ужасы человеческие в сравнении с непостижимыми Божьими ужасами и чудесами!” . Образ белого кита является сложным синкретическим символом.

Существует немало других произведений, прямо или косвенно следующих той же “тропой”. Условно их можно разделить на два типа: одни касаются права человека на познание (стяжание мудрости), его творческого богоподобия, другие - вопросов мироустройства, то есть идут по двум направлениям - “творческо­му” и “юридическому”. К последнему, например, можно отнести произведения Кафки и Достоевского. Такое внимание художественной литературы к теме Иова показывает, насколько эта книга Ветхого Завета была важна для поэтического цеха и будоражила умы творческой братии. Интересно понять, почему это так.

Книга Иова по своей композиции напоминает драматическое произведение. Содержание ее раскрывается в форме диалогов. Действующие лица этой драмы - Иов, его друзья (Елифаз Феманитянин, Вилдад Савхеянин и Софар Наамитянин), а также Елиуй Вузитянин. Особое место отводится Богу и сатане. Вся книга написана стихами, за исключением пролога (2 главы), повествующего о том, кто такой Иов, каково его положение, что задумал о нем Бог, и эпилога.

Об Иове говорится, что он богат, а также что он - праведник. При этом не сказано, чем занимался Иов, чем он так прославился: И был человек этот знаменитее всех сынов Востока (1:3). Был ли он царь, мудрец, пророк, поэт? Далее описывается собрание у Бога, где присутствуют сыны Божии и сатана. Бог обращает внимание сатаны на Своего праведника Иова, упоминая его исключительные качества: нет такого, как он, на земле: человек непорочный, справедливый, богобоязненный и удаляющийся от зла (1:8).

Сатана в этом тексте не есть имя собственное; смысл этого слова в древнееврейском - “противник” или “обвинитель”, “про­­курор”. По логике вещей прокурору вверяется список пороков, а не добродетелей. Но Божественная логика идет своим путем и раскрывается постепенно по мере повествования. Сатана отвечает: Разве даром богобоязнен Иов? Не Ты ли кругом оградил его и дом его и все, что у него? (1:9–10). У сатаны есть основания так считать: Иов приносил жертву Богу из страха - возносил всесожжения по числу своих детей, опасаясь, что его сыновья во время пиршеств в сердце своем похулили Бога: Так делал Иов во все такие дни (1:5). Этот момент показывает меру соотнесенности благочестия и благополучия. У древних семитов они находились в прямой зависимости: чем благочестивее человек, тем изобильнее блага. Сатана говорит Богу: Но простри руку Твою и коснись всего, что у него, - благословит ли он Тебя? (1:11). Слова эти странны: как прикосновение Божие может быть пагубным? О чем просит сатана Бога? Хочется в связи с этими вопросами выстроить некий семантический ряд: прикосновение Божие - бедро Иакова - увечье - благословение - печать Бога - печать вечности . Этот ряд имеет прямое отношение к избранничеству , которое никогда не вязалось с понятием личного благополучия.

Бог отдает все блага Иова в руки сатане: вот, все, что у него, в руке твоей; только на него не простирай руки твоей (1:12). Что это? Взаимоотношения Судьи и прокурора, когда “делу дается ход”? Такое понимание кажется необыкновенно жестоким, если вспомнить, что Иову вменяются добродетели, а не пороки. Напрашивается предположение, что все происходящее - это испытание, и что сатана - “на службе” у Бога. В Библии есть немало примеров, когда Бог, призывая праведников (и не только праведников, но и грешников), словно творит насилие: гонится за ними повсюду, вкладывает в их уста не свойственные им речи, меняет их жизнь. Но нигде, за исключением грехопадения и искушений Иисуса Христа, не фигурирует так однозначно сатана. Видимо, избранничество Иова - совершенно особое.

Однако вернемся к дальнейшим событиям. Сыновья и дочери Иова пировали у своего первородного брата, когда вдруг разразились всевозможные бедствия и погибло буквально все - сами дети, дома, скот, пастухи. Видимой причиной их гибели послужили и ужасные явления природы (ветер от пустыни, огонь с небес), и разбойные племена. Иов разодрал верхнюю одежду и сказал: Господь дал, Господь и взял <…> да будет имя Господне благословенно! (1:21). Первое испытание Иов выдержал. Блага уничтожены, он остался праведником, не поддался искушению. Но вновь собираются сыны Божии и сатана, снова Бог обращает внимание сатаны на Иова, который все так же тверд в своей непорочности.

Кожу за кожу (раздирание одежды - внешнее проявление горя - Е. Г .), - отвечает сатана, - а за жизнь свою отдаст человек все, что есть у него; но простри руку Твою и коснись кости его и плоти его, - благословит ли он Тебя? (2:4–5). Плоть и кость имеют в Библии сакральное значение, поражение кости - это приближение к смерти, к распаду, к небытию. Бог буквально испытывает Иова дыханием смерти. Что за праведность, которую нужно так испытывать? Видимо, что-то есть в Иове такое, что требует испытания смертью.

То, что это - не эксперимент на верноподданичество, который Бог ставит над человеком, совершенно очевидно. Это можно продемонстрировать на примере разговора Иова с женой. Иов сидит в пепле и скоблит свои струпья черепицей, и жена говорит ему: Ты все еще тверд в непорочности твоей! похули Бога и умри (2:9). Окружающие воспринимают непорочность Иова как нечто поверхностное, нечто ограждающее от зла, что-то вроде мелового круга. Раз Бог так поступил с человеком, выказывающим Ему послушание и лояльность, Он достоин хулы. Иов отвечает жене: неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать? (2:10). Поистине твердокаменность Иова не знает границ! Во-первых, как “злое” может быть от Бога? В этой фразе уже содержится противоречие и обвинение. Во-вторых, Иов - “человек, удаляющийся от зла” - не просто принимает вызов (согласен страдать), но принимает зло . Иов словно знает, в чем испытывает его Бог: Ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне (3:25). Испытание, которое Бог посылает Иову, было им самим востребовано, может быть бессознательно, но воплощение его чаяний взывало не о всесожжениях, а об иных жертвах. Утрата имущества и близких - лишь первый шаг на этом пути, который он, по сути, сам себе избрал. Фраза “Бог дал, Бог взял” - не просто демонстрация смирения, но твердость воли следовать этим путем до конца.

Три друга Иова

Драма развивается далее, смысл происходящего проясняется в спорах Иова с друзьями. Характеры этих персонажей очень четко обрисованы и ни в коей мере не являются условными. Друзья искренне сочувствуют Иову, они разодрали свои верхние одежды и зарыдали, и семь дней сидели молча, ибо видели, что страдание его весьма велико (2:13). Что же сказал Иов, каковы были его первые слова после семидневного молчания? Он не благословляет Бога, как в первый раз, а проклинает день, в который родился, и ночь, в которую был зачат. Далее (3:20–26) он выражает свои претензии: На что дан свет человеку, которого путь закрыт, и которого Бог окружил мраком? (3:23). Главное обвинение Богу: допустив смертность человека, Он сделал его жизнь бессмысленной: На что дан страдальцу свет, и жизнь огорченным душею, которые ждут смерти, и нет ее? (3:20–21). “Огорченные душою” - так говорят о людях с чуткими, чувствительными душами; более всего к ним относятся правдоискатели. Они “ждут смерти”, ибо их печалит тленность всего земного, земной красоты и любви. Божий мир их не радует. Иов плачет не о себе, а о человеке, “которого путь закрыт”. Друзья же утешают его, как провинившегося ребенка, а жалобы его воспринимают как малодушный плач.

Праведность

Но Он знает путь мой; пусть испытает меня - выйду, как золото.

Первая речь Елифаза. Главы 4, 5

Начинает утешать Иова Елифаз, он самый уважаемый из трех старцев. Елифаз считает, что Иов в чем-то провинился и призывает его покаяться: Блажен человек, которого вразумляет Бог, и потому наказания Вседержителева не отвергай (5:17). И тогда Бог простит грех и узнаешь, что шатер твой в безопасности <…> и увидишь, что семя твое многочисленно, и отрасли твои, как трава на земле и войдешь во гроб в зрелости, как укладываются снопы пшеницы в свое время (5:24–26).

Ответ Иова. Главы 6, 7

Елифаз, утешая Иова, только раздражает его. Иов честен сам с собой: он - праведник. Вы придумываете речи для обличения? На ветер пускаете слова ваши (6:26). Елифаз не понимает сути происходящего. Его слова - все равно, что “пища без соли” . Иов воспринимает свои страдания как посещение Божие: стрелы Вседержителя во мне <…> ужасы Божии ополчились против меня (6:4). Что значат эти слова? Суть бунта раскрывается по мере повествования.

Елифаз, называя людей храминами из брения , сказал: Не погибают ли с ними и достоинства их? (4:19,21). С этим не может смириться Иов. Праведность в его понимании отличается от понимания ветхозаветного.

Праведник не значит “безгрешный”, и уж тем более праведность не означает пожизненную “правость”, гарантированный, как считает Елифаз, союз с камнями полевыми (см. 5:23). Но праведность со счетов не скинешь. По разумению Иова, праведность - это возможность богообщения и залог бессмертия, а не временного благополучия.

Находясь на пороге смерти (его оплакивали семь дней, как покойника), Иов безутешен. О том, чтобы вернуть утраченное, он не помышляет (ведь мертвых не воскресишь): душа моя желает лучше прекращения дыхания <…> нежели сбережения костей моих (7:15). Он ужасается тому, что праведник приговорен к той же участи, что и грешник! Иов так близок к небытию, что размышлять о “наказаниях Вседержителевых” ему не время, ему бы сразу знать, на что надеяться: Что за сила у меня, чтобы надеяться мне? и какой конец, чтобы длить мне жизнь мою? (6:11).

Иов рассуждает не только о себе, но о человеке вообще . Не определено ли человеку время на земле, и дни его не то же ли, что дни наемника? (7:1). С одной стороны, человек - “наемник”, “прах”, жизнь его - “дуновение”, с другой стороны, Бог неотступно бдит каждый его шаг. Что такое человек, что Ты столько ценишь его и обращаешь на него внимание Твое, посещаешь его каждое утро, каждое мгновение испытываешь его? (7:17–18). Разве я море или морское чудовище, что Ты поставил надо мною стражу? (7:12). Слова о морском чудовище (левиафане) заслуживают особого внимания, так как именно о нем говорит Бог в конце книги. В Священном Писании, в том числе и в книге Иова, сказано, что Бог “положил морю предел”, взял его под стражу. Море - неуправляемая стихия, а левиафан - творение, готовое попрать Самого Творца. Символы непокорности, гордыни, величия . Слова Иова о том, что он - не “море”, не “морское чудовище”, есть в некотором роде самооправдание и саморазоблачение. В них бесспорно содержится определенное лукавство, ведь по сути Иов претендует даже на большее, нежели разбушевавшаяся стихия, его притязание - вечность: Опротивела мне жизнь. Не вечно жить мне. Отступи от меня, ибо дни мои суета (7:16), - говорит он Богу.

Рассуждения Иова о грехе носят явно онтологический характер: Зачем Ты поставил меня противником Себе <…> И зачем бы не простить мне греха и не снять с меня беззакония моего? (7:20–21). Поскольку речь идет о вечности, а не о временном облегчении, и к тому же, по словам Самого Бога, Иов - человек праведный, “грех” и “беззаконие” - не проступки и провинности, “вольные и невольные”, им соделанные (что Ты ищешь порока во мне <…> хотя знаешь, что я не беззаконник - 10:6–7). Иов страдать не отказывается, и даже просит, чтобы Бог Своей рукой сразил его (явная претензия на исключительность): это было бы еще отрадою мне, и я крепился бы в моей беспощадной болезни, ибо я не отвергся изречений Святаго (6:10). Очевидно, речь идет о некоем “общечеловеческом” грехе, который и ему, Иову, праведнику, не оставляет надежды на Спасение.

Первая речь Вилдада. Глава 8

Вилдад - прост, прямолинеен, незамысловат. Об участи праведника и бессмертии не помышляет, но возмущается дерзкими словами Иова: Неужели Бог извращает суд и Вседержитель превращает правду? (8:3). Вилдад утверждает: просто так Господь не наказывает, Он заботится о Своих тварях как о растениях, Господь их питает, не дает раньше срока увянуть. Впрочем, Вилдад находит “виноватых”: Если сыновья твои согрешили пред Ним, то Он и предал их в руку беззакония их (8:4). Получается, что Иов пострадал “нечаянно”, так как Бог “не отвергает непорочного”: И если ты чист и прав, то Он ныне же встанет над тобою <…> И если вначале у тебя было мало, то впоследствии будет весьма много (8:6,7). По сути Вилдад богохульствует (невольно), ибо получается, что Бог слеп, небрежен и несправедлив.

Ответ Иова. Главы 9, 10

Какой смысл в чистоте, если Бог уже вынес приговор: Но как оправдается человек пред Богом? Если захочет вступить в прение с Ним, то не ответит Ему ни на одно из тысячи (9:2,3). В английской версии: “каксмертный может быть праведен перед Богом?” . Праведность и смертность - две вещи несовместные. Праведнику не может быть уготована та же участь, что и растению. Человек, “храмина из брения”, что бы ни содеял, - все распадается. А Господь - великий Творец, премудр сердцем и могущ силою; кто восставал против Него и оставался в покое? (9:4). Он делает великое, неисследимое и чудное без числа! (9:10) Кто скажет Ему: что Ты делаешь <…> пред Ним падут поборники гордыни (9:12,13). В древнееврейском тексте “поборники Рахаба”, то есть левиафаны - морские чудовища. Свое намерение изменить мироустройство Иов почитает за прение и восстание, и как эти слова вообще вяжутся с понятием праведности ? Не облекаются ли смыслом слова Бога “нет такого на земле” о праведнике Иове, обращенные к сатане? Не проясняется ли “Божественная логика”?

Если действовать силою, то Он могуществен; если судом, кто сведет меня с Ним? (9:19). Ни в плане “творческом”, ни в плане “юридическом” проблема не решается. А если осужден я, зачем же напрасно томлюсь? (9:29) . Иов желает, чтобы Бог изменил закон, “аннулировал” смертный приговор праведнику. Но как возможно осуществить такое немыслимое желание? Хотя бы я омылся и снежною водою <…> то и тогда Ты погрузишь меня в грязь… (9:30–31). На суде нужен адвокат, ходатай, такова логика объективности: Если я буду оправдываться, то мои же уста обвинят меня; если я невинен, то Он признает меня виновным (9:20). “Несмываемый грех” - тот, который не смоется кровью жертвенных животных, тот, который утянет в шеол и беззаконного и праведного, тот, который всякую вещь и деяние превращает в ничто. О грехе Адама вопит Иов. Он отказывается верить в такую “объективность”, в своем отчаянье он приближается к неистовому карамазовскому: “мира Твоего не приемлю!”. Если этого поражает Он бичом вдруг, то пытке невинных посмевается <…> Земля отдана в руки нечестивых; лица судей ее Он закрывает. Если не Он, то кто же? (9:23–24) .

Кто примирит человека с Богом? Нет между нами посредника, который положил бы руку свою на обоих нас (9:33), - сокрушается Иов. Брешь зияет в мироустройстве! Что-то неправильно, что-то не так! Словно от имени Адама говорит Иов: Не Ты ли вылил меня, как молоко, и, как творог, сгустил меня <…> жизнь и милость даровал мне, и попечение Твое хранило дух мой? Но и то скрывал Ты в сердце Своем, - знаю, что это было у Тебя, - что если я согрешу, Ты заметишь и не оставишь греха моего без наказания (10:11–14). Грех Адама - нарушение единственной заповеди не вкушать от древа познания добра и зла, - вверг человека в неисчислимые бедствия, исказилась сама человеческая природа, смерть разлилась по миру. Но древо не было ошибкой или просчетом в мироустройстве. Оно лишь знаменовало божественный дар - человеческую свободу. Ведь именно право выбора означает свободу и ничто иное. Гадать, что было бы, сделай Адам другой выбор, невозможно. Возможно лишь предположить, что каждому плоду - свое время, и Бог позаботился бы о том, чтобы Его дети смогли когда-нибудь их отведать. Сатана солгал, когда сказал “будете, как боги, знающие добро и зло”. Познание без Бога, без Его благословения, обернулось мраком и смертью. И нельзя вменить “бывшее яко не бывшее”.

К закону искали доступ многие литературные герои. Не примером ли из Иова вдохновлен был Кафка? Его герой постоянно находится под стражей, под неусыпным оком какого-то непонятного Суда, воплощением которого являются страшные учреждения , бессмысленные институты власти , чьим беззаконным произволом вершатся судьбы людей, и на ход процесса невозможно повлиять. В романе “Процесс” кульминацией действия (совершенно бессмысленных тасканий по судам и поисков адвоката) является притча о человеке, который захотел получить доступ к закону с тем, чтобы добиться его “пересмотра”, но так и не смог.

Первая речь Софара. Глава 11

Софар, в отличие от предыдущих утешителей, первый угадывает, что за дерзкими словами Иова о несовершенстве мира кроется посягательство на тайны премудрости. Иов желает постигнуть тайны мироздания! Он хочет изменить порядок вещей! Он претендует на то, что Бог заговорит с ним! Так как же мне ответить Ему? Подобрать слова мои для тяжбы с Ним? (9:14), - так говорил Иов .

Негодование Софара - выше всякой меры: Болтовня твоя заставит ли молчать мужей, чтобы ты глумился и никто не посрамил тебя? (11:3) , обличение его граничит с насмешкой: Но если бы Бог возглаголал <…> к тебе и открыл тебе тайны премудрости, что тебе вдвое больше следовало бы понести! (11:5,6). Вот премудрость по Софару! В переводе английской версии это место звучит так: “…чтобы Бог обличил бы тебя и открыл бы тебе тайны премудрости, ибо истинная премудрость имеет две стороны. Знай: Бог даже забыл некоторые из твоих грехов”. Софар судит о Божественной мудрости как об обличении. В отличие от Иова, ее дерзкого стяжателя, Софар не допытывается тайн, он констатирует, что мудрость Божия выше небес и глубже шеола, длиннее земли и шире моря: Можешь ли ты исследованием найти Бога? Можешь ли совершенно постигнуть Вседержителя? (11:7). Бог велик и незачем “лезть, куда не следует”, - таково резюме в духе ислама, величие Аллаха - данность и нечего рассуждать, будь мудр житейскими истинами. Может быть, это имел в виду Софар, когда говорил, что у мудрости две стороны? Или он хотел сказать, что плоды познания бывают не только сладкими, но и горькими? Упрямство Иова ему кажется бессмысленным и опасным: безрассудный человек не станет мудрым, как не станет дикий осленок человеком (11:12) - изрекает он восточную мудрость.

Что касается прений по поводу закона, Софар и здесь руководствуется азиатским законопослушанием: Если Он пройдет и заключит кого в оковы и представит на суд, то кто отклонит Его? (11:10).

В заключение Софар призывает Иова “управить свое сердце”, то есть примириться, и тогда “будешь спокоен”.

Ответ Иова. Главы 12, 13, 14

Чем больше раздражаются друзья, тем нетерпимее становится Иов: Подлинно, только вы люди, и с вами умрет мудрость ! (12:2), - восклицает он. Его, праведника, чей дух хранило Божье попечение (см. 10:12), друзья обличают и поучают житейским истинам! О сулимом душевном спокойствии Иов говорит так: Покойны шатры у грабителей и безопасны у раздражающих Бога, которые как бы Бога носят в руках своих (12:6). Они, “утешители”, “раздражающие Бога” своими “мудрыми” речами, словно владеют особым правом распоряжаться благами, “как бы Бога носят в руках своих”.

А то, что говорит Софар о творении, каждый и так знает: спроси у скота, и научит тебя, у птицы небесной, и возвестит тебе; или побеседуй с землею, и наставит тебя, и скажут тебе рыбы морские. Кто во всем этом не узнает, что рука Господа сотворила сие? (12:7–9). В чем же мудрость?

Говорить о мудрости со знанием дела - прерогатива Иова: Посмешищем я стал для друга своего,который взывал к Богу, и которому Он отвечал <…> человек праведный, непорочный (12:4). Такие речи могут показаться нескромными. Но Иов утверждается в истине: приснилось ли ему, что Сам Бог отвечал ему и делился с ним премудростью?! Ему, праведнику, знаком язык богообщения. Именно так понимает Иов праведность: она есть дар святости, а не слепое законопослушание.

О Божественной мудрости, о творении Иов рассуждает с совершенно иным пафосом, нежели Софар. Бог делает, что хочет, творит “произвол”, хотя у Него премудрость и сила; Его совет и разум (12:13). Начинает Иов с того, что в руке Бога - душа всего живущего и дух всякой человеческой плоти (12:10). Но… как бы ни были мудры старцы, Он “лишает их смысла”, как бы ни были велеречивы люди, Он отнимает у них язык, отнимает ум у глав народа земли и оставляет их блуждать в пустыне, где нет пути: ощупью ходят они во тьме без света и шатаются, как пьяные (12:24–25). Мудрость - не обличение, не “карательный орган”, но в ней имеется нечто непостижимое для человеков, “ощупью ходят они во тьме”. Бог покрывает стыдом знаменитых и силу могучих ослабляет; открывает глубокое из среды тьмы и выводит на свет тень смертную (12:21–22). Мудрость - запретный плод, ее стяжание ведет к смерти. Избранники - те, кто пытается отведать запретный плод и, вкушая его, хотят обрести бессмертие: Сколько знаете вы, знаю и я <…> Но я к Вседержителю хотел бы говорить и желал бы состязаться с Богом (13:2–3) . “Состязаться с Богом” или “оспорить Бога”, кажется, слова дейст­вительно безумные, но Иов отвечает за них: я буду говорить, что бы ни постигло меня (13:13). И это уже в оправдание мне, потому что безбожник не пойдет пред лицо Его! (13:16) . “Состязающийся с Богом” и есть праведник - не таков ли смысл этих слов? Безбожники не пойдут пред лицо Его, им нечего вопрошать у Бога и не о чем спорить с Ним. Такая неистовая праведность, горящая, как факел, суть которой - избранничество, а цель - богопознание и бессмертие, не страшна ли для человека? “Состязаться с Богом” - не помышление ли сатанинское? Многих литературных героев “тропа Иова” приводила к богоборчеству. Сладкими им казались слова похули Бога и умри . Но Иов помнит, что “злое” от Бога есть тяжкое наследие человеческой свободы, и не скрыться от него на земле. Как ребенок говорит он, что хотел бы “спрятаться в шеоле”, “пока не пройдет гнев” Господень. Но тут же спрашивает безнадежно: Но, когда умрет человек, то будет ли он опять жить? (14:13). Но гора падая разрушается, и скала сходит с места своего; вода стирает камни <…> так и надежду человека Ты уничтожаешь <…> изменяешь ему лице и отсылаешь его. В чести ли дети его - он не знает, унижены ли - он не замечает; но плоть его на нем болит, и душа его в нем страдает (14:18–22).

Доступ к закону

О, если б вопль мой дошел до Бога!
И препирался бы за мужа с Богом,
Как сын человеческий за друга своего.

Второй круг речей. “Разве ты первым…”

Первая речь Елифаза. Глава 15

Ты отложил страх и за малость считаешь речь к Богу. Нечестие твое настроило так уста твои, и ты избрал язык лукавых (15:4–5). В английской версии “язык кудесников, искусников, мудрецов”. Елифаз обижен: Что знаешь ты, чего бы не знали мы? <…> И седовласый и старец есть между нами (15:9–10). Он спрашивает Иова: разве ты первым человеком родился ? Разве совет Божий ты слышал и привлек к себе премудрость? Разве малость для тебя утешения Божии? (15:7,8,11). Грехопадение - дело давнего прошлого, Иов - не Адам, и незачем ему сокрушаться о потерянном рае: Что устремляешь против Бога дух твой <…> Что такое человек, чтоб быть ему чистым…? (15:13–14).

Ответ Иова Елифазу. Главы 16, 17

Негодование на друзей сменяется плачем, и стенанием, и мольбой к неведомому Заступнику: Вот на небесах Свидетель мой, и Заступник мой в вышних! Многоречивые друзья мои! К Богу слезит око мое. О, если бы человек мог иметь состязание с Богом, как сын человеческий с ближним своим! (16:19–21) . “Юриди­ческое решение” Иова поражает наивностью и одновременно какой-то прозорливой рациональностью: не к кому взывать кроме Господа. Заступись, поручись Сам за меня пред Собою! иначе кто поручится за меня? (17:3). Иов словно поднимается еще на одну ступеньку в своем познании. Его ощущение пустоты, бреши в мироустройстве (“нет между нами посредника”) заполняется этими словами: “поручись Сам за меня пред Собою”.

Иов удивляется духовной слепоте своих друзей, их слепому благочестию. Если так пресыщены они временными “утешени­ями Божиими”, то на что надеются? На отдых в преисподней? Тогда гробу скажу: ты отец мой, червю: ты мать моя и сестра моя. Где же после этого надежда моя? (17:14–15).

Вторая речь Вилдада. Глава 18

Вилдад - воинствующий обличитель, слова Иова его гневят. Его речь поражает своей сатирической окраской в том смысле, что, обличая Иова, он обличает сам себя и своих друзей. Ты считаешь нас за животных или безмозглых тупиц? Ты, кто терзаешься в своем гневе? (18:3–4) . Вилдад описывает ужасные бедствия, которые подстерегают беззаконного , то есть того, “кто не знает Бога”: съест члены его первенец смерти. Изгнана будет из шатра его надежда его, и это низведет его к царю ужасов (18:13–14). Не отличаясь особым умом и проницательностью, Вилдад блестяще манипулирует расхожими аллегорическими образами. “Первенцем смерти” именовалась проказа, та самая болезнь, которая постигла Иова, - болезнь, имеющая действительно символическое значение, распад плоти, материи - верный признак смерти.

Ответ Иова. Глава 19

Праведный Иов угодил в “беззаконники”. Друзья легко меняют свое мнение о нем: раз Иов наказан, значит, он согрешил. Они никак не хотят понять, что его “грех” - не против людей, но “против” Бога: Если я и действительно погрешил, то погрешность моя при мне остается. Если же вы хотите повеличаться надо мною и упрекнуть меня позором моим, то знайте, что Бог ниспроверг меня и обложил меня Своею сетью. Вот я кричу: обида! и никто не слушает; вопию, и нет суда (19:4–7).

19 глава - кульминация “юридической” линии сюжета, в ней окончательно решается вопрос о “доступе к закону”. Иов, отчаявшись услышать слова сочувствия от друзей, взывает к Богу как к Искупителю: А я знаю, Искупитель мой жив, и Он в последний день восставит из праха распадающуюся кожу мою сию, и я во плоти моей узрю Бога. Я узрю Его сам; мои глаза, не глаза другого, увидят Его. Истаевает сердце мое в груди моей! (19:25–27).

В истории христианской мысли эти слова всегда приводились как одно из ярчайших пророчеств о грядущем Спасителе. Посредник - Заступник - Искупитель - эти три имени обращает Иов к Богу по мере повествования. “Адвокат” и есть “искупи­тель”, он в таком деле должен заплатить сполна: умереть и воскреснуть. Среди смертных (даже праведников) Такого не сыщется. Бог “враждует” со Своим творением, потому что человек своим выбором все обратил к тлению и распаду, всякое сущее имеет две стороны. Сам человек не может восставить свою падшую природу, только Бог, обратившись к человеку, став человеком, может искупить первородный грех, может умереть и воскреснуть, может понести тяжкий дар свободы. “Почему бы Тебе не простить греха моего”, - эти легкомысленные слова словно выросли до проникновенного понимания, что невозможно вменить “бывшее яко не бывшее”, просто “простить грех” - значит совершить насилие над свободной личностью, уже сделавшей свой выбор (ведь свобода предполагает и ответственность). Для Бога нет ничего невозможного и “просто простить” - легко, но тогда был бы перечеркнут весь смысл свободного создания - человека. Но Бог может открыть путь к спасению, Сам исполнив закон.

Роль сатаны в книге Иова - совершенно особая, и при реализме библейского повествования она не сводима ни к какой аллегории (как у Блейка). Вовлечение в действие “обвинителя” говорит об особом испытании, о начале судебного дела, тем более что именно сатана был одним из участников грехопадения, можно сказать, “стоял у истоков познания” (искушение Адама и Евы). Как уже говорилось, в испытаниях Иисуса Христа тоже участвует сатана. Такое сравнение не уравнивает Иова и Христа, но указывает на одинаковость “дела” - исправить закон невозможно, не уплатив дань, невозможно “обойти” обвинителя, воскреснуть, не умерев. Зная чаянья “раба Своего Иова”, не праздно Бог вопрошал о нем сатану.

Осознавая свое избранничество (а не грех), Иов просит друзей о сочувствии: Помилуйте меня, помилуйте меня вы, друзья мои, ибо рука Божия коснулась меня (19:21). Иов говорит о Боге: Он преградил мне дорогу <…> совлек с меня славу мою и снял венец с головы моей (19:8–9). Такие слова - “слава”, “венец” - понимались поэтами однозначно. Конечно, Иов не является “поэ­том” в современном смысле этого слова, но в глубинном его смысле, он - поэт, царь, пророк, избранник (вспомните пушкинское стихотворение “Пророк”).

Участие сатаны в уделе избранника всегда ощущалось самими избранниками. При создании дивного творения, при вступлении в вечность словно чувствуется дыхание смерти. Испанский поэт Гарсия Лорка так понимал природу всякого творчества: “Любой человек - любой художник <…> взбирается по лестнице совершенства, борясь с бесом, не с ангелом и не с музой, а с бесом. Необходимо отметить это различие, без которого нельзя понять корни творчества”. «Известны пути для ищущих Бога: от изуверского отшельничества до тончайших приемов мистиков. И даже если нам придется воскликнуть голосом Исайи: “Воистину Ты Бог сокровенный” - в конце концов Господь пошлет ищущему огненные Свои стрелы». Сравните со словами Иова: Ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня… (3:25). Ибо стрелы Вседержителя во мне … (6:4).

“Известно <…> что, он (бес), как толченое стекло, сжигает кровь; что он изматывает артиста; что он отвергает заученную, приятную сердцу геометрию; что он нарушает все стили; что он заставил Гойю, непревзойденного мастера серых и серебристо-розовых тонов в духе лучшей английской живописи, писать коленями и кулаками, размазывая безобразные краски цвета вара…”. “Великие артисты южной Испании, цыгане и андалузцы, знают, что невозможно выразить никакое чувство в песне, танце или игре, если не придет бес. Обманывая людей, они могут изобразить присутствие беса так же, как обманывают каждый день публику музыканты, художники и портные от литературы, никогда не знавшие беса. Но достаточно чуть-чуть приглядеться и стряхнуть с себя равнодушие, чтобы раскрыть обман и прогнать этих пошлых ремесленников” .

В наше время развелось немало этих псевдо-бесноватых, и если задать вопрос: “с чего беснуетесь вы столько”, то не получишь никакого ответа. Лорка же пишет о жертвенности в творчестве. Как происходит преображение материи, как получается чудо?

«Явление беса всегда означает ломку старых форм, неслыханную свежесть и полноту чувства, как будто раскрылась роза или совершилось чудо, - это вызывает почти религиозный восторг. У арабов явление беса в музыке, танце, песне приветствуется страстными выкриками: “Алла! Алла!” - “Бог! Бог!” Почти такими же, как на корриде: “Оле! Оле!” - и, быть может, это одно и то же. А в песнях южной Испании появление беса в песне встречают криком: “Жив Господь!”».

У Лорки “бес”, по-испански duende (что скорее значит “дух земли”), ассоциируется со смертью, то есть при всех коннотациях этого слова берется именно его основополагающий смысл, как и в книге Иова. “Я не хочу, чтобы вы спутали моего беса с теологическим бесом сомнения, в которого Лютер с вакхической страстью запустил чернильницей в Нюрнберге; или с католическим дьяволом - бездарным разрушителем”. “Испания во все времена одержима бесом, потому что Испания уже тысячу лет - страна музыки и танца, страна, где бес на заре выжимает лимоны, потому что эта страна смерти, страна, открытая смерти. Во всех странах смерть означает конец. Она приходит - и занавес падает. А в Испании нет. В Испании занавес только тогда и поднимается”. Сравните: И душа моя желает <…> лучше смерти, нежели сбережения костей моих (7:15).

Лорка и святость понимал как творчество: “Св. Тереза была мужественной победительницей беса - полная противоположность Филиппу Австрийскому , который жаждал найти ангела и музу в теологии, но оказался в плену у беса, холодно пылавшего в стенах Эскориала…” .

Роли сатаны никак не назовешь “положительной”, и у Лорки, несмотря на поэтичность слога, этого нет. Просто этот “персонаж” появляется тогда, когда одерживается еще одна победа над смертью - “как будто раскрылась роза или совершилось чудо” - родилось бессмертное творение.

Присутствие сатаны в книге Иова получило интересную интерпретацию в “Сборнике проповедей на ежедневные евангельские чтения” священника Вячеслава Резникова. «Вспомним Ветхозаветную книгу Иова, - пишет отец Вячеслав. - В самом ее начале с удивлением видим, как Бог кротко, поучительными примерами из жизни, наставляет… сатану, как будто еще надеясь его спасти! “Обратил ли ты внимание, - говорит Он, - на раба Моего Иова? Человек непорочный, справедливый, богобоязненный и удаляющийся от зла”» .

Странное “взаимодействие” Бога и сатаны, подобное взаимодействию судьи и прокурора, когда делу дается ход, возможно, направлено не только на Иова с целью испытать его, но еще и на сатану с целью научить его. Ведь Иов - человек, желающий “вкусить плод”, “быть как Бог”. Поступит ли он, словно Адам? Сумеет ли “удалиться от зла”? И сатана хотел быть как Бог, и вот ему вразумление.

Судить о подобных вещах трудно, однако хочется верить, что мысль эта - не просто домысел, ведь действительно сатане “преподан урок”. Урок духу изгнания и смерти о том, что мудрость - это страх Божий, а праведность - не условие временных благ. Что обожение (богообщение и стремление к бессмертию) и “быть как боги” - две разные вещи.

Глава кончается предостережением Иова своим друзьям, смысл которого таков: не спешите искать “корень зла” в тех, до кого коснулась рука Божья, так как и вы предстанете перед Его судом. “Корень зла” - точная метафора в этом контексте: избранники - те, кому случилось дотянутся до “корня зла”, но они уже не искушаемы тем, кто мечтал “быть как боги”, а приз­ваны Самим Богом, ибо пришло их время вкусить плод, дабы “научить зло”.

Ответ Софара. Глава 20

Слова Иова об Искупителе не производят на Софара никакого впечатления. Он вслед за Вилдадом продолжает клеймить “беззаконных”, на иврите роша , что значит “злодей”. Поскольку говорит он о них применительно к Иову, то вслед за Вилдадом добавляет смысловые оттенки. Вилдад говорил: “беззаконный” и “тот, кто не знает Бога”. Софар говорит: “беззаконный” и “лицемер” (см. 20:5). Для Софара корень зла лежит на поверхности, или, говоря его же словами, “во рту беззаконного”, то есть Иова: Если сладко во рту его зло, и он таит его под языком своим <…> то эта пища его в утробе его превратится в желчь аспидов внутри его (20:12,14). Таким образом, слово “беззаконный” обретает новый смысл: это ненасытный стяжатель, лицемер, питающийся злом. В полноте изобилия будет тесно тем, кто “сосет змеиный яд” (20:22).

Ответ Иова. Глава 21

Не так уж и тесно беззаконникам в полноте изобилия, возражает Иов. И даже совсем не тесно, а привольно: Вол их оплодотворяет и не извергает, корова их зачинает и не выкидывает. Как стадо, выпускают они малюток своих, и дети их прыгают. Восклицают под голос тимпана и цитры и веселятся при звуках свирели; проводят дни свои в счастьи и мгновенно нисходят в преисподнюю (21:10–13).

Люди, делающие зло, живут по своему “закону”, который многого от них не требует. Они соблюдают некие “правила игры” и счастливы.

На чем же зиждется их радость? Иов проницательно замечает: А между тем они говорят Богу: отойди от нас, не хотим мы знать путей Твоих (21:14). Без Бога - хорошо и спокойно, и дорога - прямая. Как Господь промышляет о таких людях, Иову неведомо: Скажешь: Бог бережет для детей его несчастье его. - Пусть воздаст Он ему самому, чтобы он это знал (21:19). Но тут же осекается: Бога ли учить мудрости, когда Он судит и горних? (21:22). Но счастье их не в их руках , - заключает Иов. - Совет нечестивых будь далек от меня! (21:16).

Если счастье, радость, и благоденствие дарованы людям, не желающим знать Бога, то другие умирают с душею огорченною, не вкусив добра (21:25). Как и в третьей главе, Иов говорит об особой категории людей (к которой относится и сам) - о богоискателях. “Огорченные душою” - люди, стремящиеся познать истину, к ним относятся в первую очередь поэты и святые. До Рождества Христова о святости было совершенно иное понятие, и только после Воскресения Спасителя мы говорим о святых людях и просим их предстательствовать за нас пред Богом. Лорка был, без сомнения, прав, когда мерил святых и поэтов одной мерой . Разве искусство, вечное и прекрасное, не предстательствует за всех и каждого пред Творцом, не взывает к бессмертию человечества? И как бы ни были симпатичны “добрые обыватели”, как бы ни были они благополучны, Иов именно их приравнивает к “злодеям”: Разве вы не спрашивали у путешественников и незнакомы с их наблюдениями , - спрашивает Иов друзей, - что в день погибели пощажен бывает злодей, в день гнева отводится в сторону? (21:29). Почему же огорченные душою не вкусили добра, почему они “как соломинка, как плева, уносимая вихрем”, а “злодея” “провожают ко гробам и на его могиле ставят стражу”? Может быть, роскошные гробы и есть им награда?

Поэма о мудрости

Открывает глубокое из среды тьмы
и выводит на свет тень смертную;
умножает народы и истребляет их…

Иов о Боге, глава 12

Третий круг речей

Речь Елифаза. Глава 22

Если Иов говорит об “огорченных душою”, то Елифаз говорит о “разумных”: Разве может человек доставлять пользу Богу? Разумный доставляет пользу себе самому (22:2). В английской версии - “мудрый”: даже и от мудрого какая польза Богу? Не так важны Господу мудрость и разум человеческие, сколь важно для Него покарать грешников, к коим и причисляется Иов. Елифаз прямо обличает его, приписывая ему всевозможные грехи: брал залоги от братьев, не подавал напиться “утомленному жаждою”, отбирал землю, вдов отсылал, сирот оставлял и т. д. Спрашивается, зачем же пришел Елифаз к Иову? Утешать такого злодея - не расписаться ли в собственном лицемерии?

Праведность и благочестие Иова, коими он так славился (и Бог тому свидетель), уже забыты, попраны, поставлены под сомнение. Что за удовольствие Вседержителю, что ты праведен? И будет ли Ему выгода от того, что ты содержишь пути твои в непорочности? (22:3), - словно насмехаясь, спрашивает Елифаз. Удивительная расчетливость и практичность! Вслед за Софаром (гл. 11) Елифаз утверждает, что праведность - “дело житейское”. Схема, по которой развертывается его мысль, предполагает довольно примитивное мироустройство. Возможно, эта схема - вполне “рабочая”, жизненная, так считали, например, пуритане, понимавшие праведность вполне конкретно и весьма преуспевшие: “праведник” соблюдает закон, а Бог ему за это дает изобильные блага. “Разумный доставляет пользу себе самому”, причем пользу главным образом материальную. Не задумывается Елифаз, что люди любую “букву” могут исказить, и что помимо предписаний есть еще и законы любви. Он вспоминает о потопе, когда беззаконных смыла вода: Видели праведники и радовались, и непорочный смеялся им (22:19).

Елифаз советует Иову принять закон (прими из уст Его закон ), и тогда вновь устроишься, удалишь беззаконие от шатра твоего и будешь вменять в прах блестящий металл, и в камни потоков - золото Офирское. И будет Вседержитель твоим золотом и блестящим серебром у тебя, ибо тогда будешь радоваться о Вседержителе и поднимешь к Богу лице твое (22:23–26).

Ответ Иова. Главы 23, 24

Но закон, с точки зрения Иова, скорее препятствует богообщению, нежели способствует. “Что за удовольствие Вседержителю”, что кто-то праведен? И что “за удовольствие” быть праведником, если и без Бога “все хорошо”, и конец - один?

Елифаз говорил: примешь закон, будет Вседержитель твоим золотом , то есть облагодетельствует, претворит реки в молоко и мед, и тогда исполнишь обеты твои (22:27), - то есть желания, намерения, в том числе и спасение “небезвинного”. Но Иов сам себя спасти не может, хотя от заповеди уст Его не отступал (23:12). Что касается метафоры с золотом, он ее переигрывает иначе: иду вперед - и нет Его, назад - и не нахожу Его <…> но Он знает путь мой; пусть испытает меня, - выйду, как золото (23:8,10). Иов просит об испытании, чтобы явить некое чистейшее, ценнейшее качество, потому что тогда праведник мог бы состязаться с Ним, - и я навсегда получил бы свободу от Судии моего (23:7). Качество это - “как золото”, как сокровище высочайшей пробы, - есть исключительная человеческая личность или святость (“праведник мог бы состязаться”), благодаря которой, говорит Иов, я узнал бы слова, какими Он ответит мне, и понял бы, что Он скажет мне (23:5) . Слово “состязаться” в русском языке довольно многозначно, на древнееврейском оно означает “оспорить дело”; в данном случае - оспорить закон, согласно которому удел человеческий - суета и смерть.

Речь Вилдада. Глава 25

Вилдад своей репликой завершает речи друзей Иова. Он еще раз констатирует, что невозможно человеку быть правым (то есть праведным - Е. Г. ) пред Богом, и как быть чистым рожденному женщиною? (25:4). Бог - выше Своего творения: Держава и страх у Него; Он творит мир на высотах Своих! (25:2). Хоть мир и творится на высотах, но обречен тлению.

Речи Иова. Главы 26–31

Какой совет подал ты немудрому <…> И какой дух говорил устами твоими? (см. 26:3,4) , - иронично восклицает Иов.

Для Иова быть правым (праведным) перед Богом - вопрос не только “юридический”, но вообще - о праве человека на познание, о праве человека на владение миром . Речи Иова преисполнены восхищением и одновременно какой-то ревностью к Творцу. Преисподняя обнажена пред Ним, и нет покрывала Аваддону. Он распростер север над пустотою, повесил землю ни на чем (26:6–7). “Это единственное место в Библии, где имеется совпадающее с наукой представление о космосе”, - написано в комментарии к Иерусалимской Библии. Каков Иов!

Второй раз говорит Иов о творении. В 12-й главе он утверждал, что Божественная логика (мудрость) - вне логики человеческой, сейчас он рассуждает о сотворении мира до “всякой тверди”, начинает с воды и преисподней и кончает небесами. Таков размах его мысли, до таких глубин дошло его исследование:

Силой Своей укротил Он море
И разумом Своим сокрушил Рахаба.
От дыхания Его - ясность неба,
Рука Его пронзила бегущего змея (26:13).

Присутствие этого стиха в книге Иова очень важно . Этот отрывок - отголосок древнейшего космогонического мифа, “Песни о бунте моря” (о ней еще пойдет речь). Рахаб = Змей = Левиафан = Дракон - мифологический монстр первичного хаоса, а также большой красный дракон на небе из Апокалипсиса (Откр 12:3). Такое рассуждение о Творении в корне отличается от тех, что давались друзьями, например Софаром: Он превыше небес <…> глубже преисподней (гл. 11). Иов умудрен большим знанием, он углубляется в непостижимые космические истоки, словно пытаясь найти связь между свободой, познанием и смертью.

Иов жаждет премудрости: А гром могущества Его кто может уразуметь? (26:14). Тема стяжания мудрости (богоподобия) достигает своей кульминации в 28-й главе, содержание ее - притча о рудокопах.

Перед нами возникает удивительная картина совершенно непостижимой реальности. Библейский параллелизм - способ изложения, аргументации, вбирающий одновременно рассудочность и поэтичность, благодаря чему возникает особый реализм, формула которого проста, как дважды два четыре. Параллельные члены натягивают основу, на которую ложится прочная ткань - незыблемая истина, подобная славному гимну. В 28-й главе параллельные члены - это стези человека и Бога, уподобление человека Богу благодаря его способности творить и познавать, а также выявление Блага как конечной цели познания и творчества.

Начинает Иов с человека, с рудокопа: Человек полагает предел тьме и тщательно разыскивает камень во мраке и тени смертной. Вырывают рудокопный колодезь в местах, забытых ногою, спускаются вглубь, висят и зыблются вдали от людей (28:3–4). То, что творит человек (рудокоп) - страшно и дивно: На гранит налагает он руку свою, с корнем опрокидывает горы; в скалах просекает каналы, и все драгоценное видит глаз его; останавливает течение потоков и сокровенное выносит на свет (28:9–11). “Сокро­вен­ное” - камни земли, что залегают глубоко, “ниже хлебов”, они - “место сапфира, и в ней (в земле) песчинки золота”. Кроме человека, никто другой, ни хищная птица, ни гордые звери , не знают стези туда . Параллелизм словно загадывает загадку: что драгоценнее хлеба и на что покуситься может лишь человек?

Иов рассуждает о премудрости и знании. Рудокопы, устремляющиеся в недра земли за сокровищем, за премудростью, словно докапываются до корня того древа, которое - и благо, и зло; во глубине стигийских руд, на каком-то отрицательном этапе жизни, берет он свое начало, залегает в толщах хаоса. Но где премудрость обретается? и где место разума? - задается вопросом Иов. - Не знает человек цены ее, и она не обретается на земле живых (28:12–13). Очевидно, цена мудрости - жизнь и смерть, познать - значит умереть и воскреснуть. Этот стих - поворотный сустав хиазма , от него начинается восхождение к истине. “Не оценивается она (премудрость) золотом Офирским, ни драгоценным ониксом, ни сапфиром”. Описать вещь непостижимую можно только апофатически, отрицая и то, и это: она - ни то и ни это. И если у сокровища источная жила - под землей, то у мудрости - не Шеол, не Аваддон. Но самая возможность такого сравнения, пусть с отрицательной частицей, все равно говорит об одном: мудрость не обретается на земле живых: Аваддон и смерть говорят: ушами нашими слышали мы слух о ней (28:22). Иов не устремляется к премудрости “на высоты”, но опускается “в глубины”, сам ход мысли обнаруживает догадку, что мир сотворен с какой-то “изнанкой”. Невольно вспоминаются слова Лорки о встрече с духом смерти и земли, каковая имеет место быть при явлении всякого бессмертного творения. Создать, обрести вечное можно только поправ ветхое, смертное. Шеол (небытие) - не есть “место” мудрости, но имеет к ней прямое отношение. “Сокровенное” надо вынести на свет. И сразу же, после Шеола и Аваддона, следует: Бог знает путь ее, и Он ведает место ее (28:23).

Слово путь предполагает некую цель, направленность. Иов понимает мудрость как Божественный замысел о творении; постичь мудрость возможно, не “вкушая зла”, но следуя неким путем: Ибо Он прозирает до концов земли и видит под всем небом. Когда Он ветру полагал вес и располагал воду по мере, когда назначал устав дождю и путь для молнии громоносной, тогда Он видел ее и явил ее, приготовил ее и еще испытал ее и сказал человеку: вот, страх Господень есть истинная мудрость, и удаление от зла - разум (28:24–28). Здесь в оригинале слова “человек” и “Господь” звучат как Адам и Адонай . Сам выбор этих имен говорит о том, что Иов обращается к истокам катастрофы, к грехопадению Адама, решившего вкусить от древа познания и стать “как боги, знающие добро и зло”. Иов, дивясь весу ветра и пути молнии громоносной, размышляет о замысле творения, о том, что делал с мудростью Господь, как Он ею “правил”, пока творил мир из ничего. А Он видел, явил, приготовил и испытал ее. Испытание предполагает вопросы: свободна ли была стихия? вечно ли было творение, бессмертно ли изначально? или оно должно было таковым соделаться? Для человека путь постижения один: страх Господень - премудрость, и удаление от зла - разум.

Что такое страх Божий и почему он - мудрость, а разум - удаление от зла? Они есть понятие о Благе, которое ставится во главу угла. На эту тему, именно в связи с дерзновенными устремлениями человека, с современными темпами развития цивилизации написана книга К. С. Льюиса “Человек отменяется”. В ней он показал с удивительной ясностью, как мудрость и разум оборачиваются мраком и безумием, если они находятся вне понятия о Благе, а Благо есть категория Божественная, а не рациональная. Признавая страх Божий как истинную премудрость, Иов тем самым не перешагивает опасную грань, для него Благо остается важнее, ценнее познания, и в этом он “полагает предел тьме, и сокровенное выносит на свет”, и “не отменяет сам себя”, как случается с теми, кто в погоне за “сокровищем” о Благе забывает.

Композиционно главы с 28-й по 31-ю напоминают “заклю­чи­тель­ную речь обвиняемого”. Иов излагает свое “дело” перед Богом в полном объеме. Сначала он говорит о мудрости как о замысле Творца и о страхе Божьем как о единственной заповеди, данной всему творению во главе с человеком, и о возможности постижения этого самого замысла. Далее следует “плач Адама”; Иов сокрушается о том, что богообщение не вечно, что и праведник, коего “Бог хранил” и “светильник Его” был над его главою, обречен смерти и тлению (29:1–6). И цитра моя сделалась унылою, и свирель моя - голосом плачевным (30:31). В конце он перечисляет Божьи заповеди, которые не нарушал и не скрывал, как Адам. Если бы я скрывал проступки мои, как человек… (31:33). На месте “человека” в еврейском тексте стоит слово “Адам”, причем единственный раз с большой буквы, как имя собственное! Смысл всего изложения таков: “я не грешил, исполнял все заповеди и не скрывал греха, как Адам, который нарушил единственную заповедь”. Кончается речь Иова “пожеланием”, чтобы обвинитель , составил обвинительную запись: Я носил бы ее на плечах моих и возлагал бы ее, как венец (31:36).

Иов судится с Богом! В этой заключительной речи явлена удивительная особенность семитского интеллекта - требование исполнения и изменения закона на высочайшем уровне. По сравнению с такой логикой Римское право - просто детская игра! И несмотря на то, что в словах о “венце из грехов” звучит искренняя готовность к жертве, в них же звучит и удивительная гордость. Сокрушаясь о “потерянном рае”, Иов сожалеет и о славе земной: Когда я выходил к воротам города и на площади ставил седалище свое, - юноши, увидев меня, прятались, а старцы вставали и стояли; князья удерживались от речи и персты полагали на уста свои <…> Ухо, слышавшее меня, ублажало меня; око видевшее восхваляло меня (29:7–11). Иов пытается говорить языком покаяния, но вместо этого восхваляет себя, перечисляет грехи, коих не совершал: “Не позволял, не оскорблял, не отступал, не прелюбосотворил” и т. д. Терновый венец из грехов как-то не сплетается, слова жалобные и покаянные легче пуха повисают в воздухе. Иов все сказал, самое важное прозрел - и об искуплении, и о мудрости, но что-то осталось недосказанным, не разрешилось в гармоничный аккорд.

Вот тут-то выступает четвертый герой, некто Елиуй, “моло­дой и смелый”, не умудренный житейскими истинами, но “ис­полненный духом”. Он называет себя “молодым вином”: утроба моя <…> готова прорваться, подобно новым мехам . Пылко негодует он на трех друзей, что не сумели они открыть правды, не нашли, что отвечать, а между тем обвиняли Иова, и на самого Иова также излился гнев его (32:2–3).

Елиуй. Главы 32–37

Блейк в своей аллегорической поэме соединил образ Елиуя с Иоанном Крестителем, предтечей Христа. Этот герой - боговдохновенный проповедник, и после его пламенной речи является Сам Бог.

Исследователи Библии, однако, считают эти главы более поздней вставкой. По содержанию речи Елиуя словно эхо повторяют поучения трех друзей, а последующее Богоявление в какой-то мере ослабляет их смысловую значимость. В самом тексте много арамеизмов, что также указывает на его поздний возраст. Кроме того, о Елиуе ничего не говорится ни в начале, ни в конце; Бог, порицая трех друзей, никак не отметил его. Но даже если эти главы - поздняя вставка, ее наличие чрезвычайно важно, так как является древнейшим комментарием к книге Иова, ведь Елиуй дает оценку всем и вся, подводит итог. Вот я, как ты пред Богом , - говорит он Иову, - также взятый из брения, поэтому страх передо мною не может смутить тебя (см. 33:6). Кажется, будто позднему переписчику, принявшему всю историю близко к сердцу, так и не терпелось высказать свое мнение Иову в лицо! Он, как и его герой, Елиуй, берется разобрать дело наново. И хотя он противопоставляет себя трем старцам, Иов его крайне возмущает: Есть ли такой человек, как Иов, который пьет глумление, как воду <…> Потому что он сказал: нет пользы для человека в благоугождении Богу (Иов говорил, что - нет, если человек смертен. - Е . Г .). Итак послушайте меня, мужи мудрые! Не может быть у Бога неправда или у Вседержителя неправосудие, ибо Он по делам человека поступает с ним и по путям мужа воздает ему (34:7–11). К счастью, на эту реплику Иов уже не мог ответить, не то речи пошли бы по четвертому кругу.

Каковы же главные обвинения Иову от Елиуя?

Во-первых: Вседержитель не извращает суда (34:12). Во-вторых: Он уже не требует от человека, чтобы шел на суд с Богом. Он сокрушает сильных без исследования <…> потому что Он делает известными дела их (34:23–25). В-третьих: Иова самого следует подвергнуть суду: Я желал бы, чтобы Иов вполне был испытан, по ответам его, свойственным людям нечестивым. Иначе он ко греху своему прибавит отступление , будет рукоплескать между нами и еще больше наговорит против Бога (34:36–37). Как точно чувствует Елиуй “корень зла”! Иов - мятежник, дерзкий богоборец, левиафан! К Богу должно говорить: я потерпел, больше не буду грешить. А чего я не знаю, Ты научи меня; и если я сделал беззаконие, больше не буду. По твоему ли рассуждению Он должен воздавать? (34:31–33). В итоге, правда, именно по рассуждению Иова Бог ему и воздает (вы говорили о Мне не так верно, как раб Мой Иов , - говорит Бог - 42:7).

Очень любопытно, как Елиуй понимает праведность. Он присоединяется к спору Иова с Елифазом о том, какая кому “выгода”, если человек праведен (глл. 22, 23). Елифаз тогда сказал: “Богу - никакой, зато есть выгода нам”, Иов сказал в отношении Бога: “пусть испытает меня, выйду, как золото”, и тогда будет “выгода” праведнику. Но нет никакой “выгоды” быть праведником, если праведник обречен. Елиуй полностью поддерживает Елифаза, он считает, что праведность и беззаконие суть вещи земные: Нечестие твое относится к человеку <…> и праведность твоя к сыну человеческому (35:8). То же самое говорил и Вилдад: “И как человеку быть правым пред Богом?”, человек может быть “правым” перед человеком. И потому Бог наказал Иова за грехи против человеков. Такая позиция, как видно, ничем от мнения трех друзей не отличается и не проясняет смысл Иовых страданий.

Нечестие же Иова относилось главным образом к Богу: оставил страх к Вседержителю (см. 6:14).

Иов (как следует из пролога) был праведник, то есть с точки зрения ветхозаветных представлений лучше всех исполнял закон, но вместо радости получил узы. Так считали евреи, попавшие в рабство. Иов вопит о несправедливости, о том, что мир устроен плохо. Но помимо такого понимания (исторического), есть еще и другое . Иов, как очевидно из всего текста книги, и до своего несчастья размышлял о несправедливости мироустройства, но не как революционер, а на онтологическом уровне. Ему не давала покоя мысль, что грандиозное здание, возведенное Творцом, обречено, словно город из песка. Зачем усердствовать, если все - суета сует и томление духа? Еще будучи в благополучии и добром здравии, он боялся за детей своих и возносил всесожжения, приносил искупительную жертву за их грехи. И про себя он чувствовал, что без искупления, без жертвы не видать ему бессмертия, каковое брезжило ему в минуты богообщения. Он, мудрец, избранник, питающий народ, хранитель сокровищ премудрости, понимает праведность как богообщение и богоподобие (бессмертие). Именно так понимали христиане слово обожение и связывали возможность его достижения с воплощением Божественного Искупителя. Имея многие благие лета, Иов чувствовал, что не они - награда за его праведность; он уже тогда подозревал, что цена бессмертия и мудрости слишком высока.

Богоявление. Главы 38–42

Драма близится к развязке. Бог теперь говорит с Иовом, вопрошает его. Само по себе Богоявление - это уже ответ. В этих главах и в прологе Бог именуется Яхве , потому что Он говорит Сам, то есть являет Свою сущность.

Слова Бога - явление сокровищ премудрости. Прежде всего Он вопрошает Иова о загадках творения от основания земли до родов у ланей. Начинается эта речь вопросом: Кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла? (38:2). В основе мироустройства - Божий замысел. И увидел Бог все, что Он создал, и вот хорошо весьма (Быт 1:31).

Иов “омрачает Провидение”, так как не приемлет мира, требует “пересмотра приговора”, не возлагает мудрого упования на Бога. Друзья его, люди праведные, звезд с неба не хватали. Их упование на Бога не омрачало Провидения, так как никакого особого упования они на Него не возлагали, но зато твердо верили, что об их земных нуждах Господь промыслит, как промышляет о скотах и птицах. Иов же дерзает постичь Божий замысел, “исследованием найти Бога”. Возвеличившись духом, он искушаем славой: тем, что ждали его “как дождя”, что он “назначал пути” и сидел во главе, и жил как царь в кругу воинов, как утешитель плачущих (29:23,25). Вот суть человеческого титанизма - претензия спасти мир, решение задач мирового масштаба, но бессилие и слепота в отношении собственного удела. “Нечестие” Иова потому и относится к Богу, что он решился сам “назначать пути” и утешать плачущих.

И потому Бог спрашивает Иова: Такая ли у тебя мышца, как у Бога? И далее: Укрась же себя величием и славою, облекись в блеск и великолепие; излей ярость гнева твоего, посмотри на все гордое и смири его; взгляни на всех высокомерных и унизь их, и сокруши нечестивых на местах их; зарой всех их в землю и лица их покрой тьмою. Тогда и Я признаю, что десница твоя может спасать тебя (40:4–9).

Уничижает ли Бог Иова? Перед этим Он вопрошал его с насмешкой о вещах непостижимых, о тайнах творения: Нисходил ли ты во глубину моря и входил ли в исследование бездны? Отворялись ли для тебя врата смерти и видел ли ты врата тени смертной? Где путь к жилищу света и где место тьмы? (38:16,17,19) . Будет ли состязающийся со Вседержителем еще учить? (39:32). На это Иов отвечает: Вот, я ничтожен; что буду я отвечать Тебе? Руку мою полагаю на уста мои (39:34). Так и мы полагаем руку на уста наши, ибо не ведомо нам, каким был создан мир. А Бог говорит Иову и нам о “чудищах”, о бегемоте и левиафане, коих называет “верхом путей Божиих”, точно посмеиваясь.

Ответ Бога Иову - левиафан!

Восставшему в гордыне дерзновенной,
Лишенному владений и сынов,
Простертому на стогнах городов,
На гноище поруганной вселенной,
Мне - Иову - сказал Господь:
“Смотри:
Вот царь зверей, всех тварей завершенье -
Левиафан!
Тебе разверзну зренье,
Чтоб видел ты как вне, так и внутри
Частей его согласное строенье
И славил правду мудрости Моей”.

Вот главное содержание слов Бога по мысли Максимилиана Волошина. И как бы странно ни казалось, этот образ Рыбы-Ки­та - удивительное соответствие и выражение всей совокупности представлений о творении, мироустройстве и предназначении человека. Раскрыть его загадку пытались в художественных произведениях, а иначе и нельзя, ибо это - целостный образ, и смысл его иррационален. Герман Мелвилл написал роман о китобоях и считал это произведение главным делом своей жизни. Современники его не поняли, посчитали, что автор переборщил, напридумывал много лишнего. Приключенческий роман был слишком перегружен китологией, философскими отступлениями, лишен любовной интриги. Как и библейский текст, произведение Мелвилла символическим не назовешь. Наоборот, автор пишет в традициях реализма XIX века, но вместо серийного приключенческого романа создает миф, то есть произведение, выходящее за рамки времени. Маниакальная погоня за белым китом - концентрация всех усилий, направленных на обуздание враждебного мира, титанический порыв смирить все гордое , излить ярость гнева (см. 40:6). Роман кончается гибелью всей команды. “Божий мир” оказался враждебным человеку? Был ли он таким изначально? И кто такой левиафан?

Он в день седьмой был Мною сотворен, -
Сказал Господь, -
Все жизни отправленья
В нем дивно согласованы. Лишен
Сознания - он весь пищеваренье.
И человечество извечно включено
В сплетенье жил на древе кровеносном
Его хребта, и движет в нем оно
Великий жернов сердца.
Тусклым, косным
Его ты видишь. Рдяною рекой
Струится свет, мерцающий в огромных
Чувствилищах;
А глубже - в безднах темных –
Зияет голод вечною тоской.
Чтоб в этих недрах, медленных и злобных,
Любовь и мысль таинственно воззвать,
Я сотворю существ ему подобных
И дам им власть друг друга пожирать.

Что это? Чудовищная картина тварного мира как биологического преизобилия, “тусклого и косного чувствилища”, “медленных и злобных недр”? Неужели мир со дня творения нуждался в спасении? Неужели только человек мог пробудить в нем “любовь и мысль”? Люди - создания из праха, из биологической массы “кровеносного древа”, наделенные властью “друг друга пожирать”?

Волошин прозорливо, как бывает свойственно поэтам, измыслил “день седьмой” днем сотворения левиафана. Согласно книге Бытия, в день шестой Бог создал человека, а в день седьмой почил от всех дел Своих, которые делал (Быт 2:2). Волошин выбирает седьмой день как “начало и конец” - день, когда не творилось ничего и в то же время все уже было сотворено. В “Иове” Бог говорит о левиафане: Это - верх путей Божиих (40:14). В оригинале на месте слова “верх” стоит слово, означающее начало и конец. Вряд ли Волошин читал Библию в оригинале, но поэтическая случайность оказалась закономерной: неоднозначность образа левиафана присутствует в Священном Писании и делает его символичным. Левиафан - не только мир, но и человек: Нет на земле подобного ему; он сотворен бесстрашным; на все высокое смотрит смело; он царь над всеми сынами гордости (41:25–26). Поэт догадывается, что, говоря о левиафане, Бог говорит в том числе и о человеке; любуясь великолепным левиафаном, Бог любуется свободным своим созданием - человеком: Сделает ли он договор с тобою, и возьмешь ли его навсегда себе в рабы? станешь ли забавляться им, как птичкою…? (Иов 40:23,24). Вот и ответ на вопрос, уничижает ли Бог Иова и Свое творение, возьмет ли его навсегда Себе в рабы? Внутри сего левиафана, “в безднах темных… зияет голод вечною тоской”, - вечный зов к познанию, к реализации священного и страшного дара свободы. Ведь “любовь и мысль таинственно воззвать” можно лишь в свободных существах. Левиафан - царь над сынами гордости, но раб самого себя, он - титан, который кипятит пучину, как котел, и море претворяет в кипящую мазь (41:23), но самого себя переплавить не в силах, и существа, ему подобные, имеют власть “друг друга пожирать”.

Я говорил:
“Зачем меня сознаньем
Ты в этой тьме кромешной озарил
И, дух живой вдохнув в меня дыханьем,
Дозволил стать рабом бездушных сил,
Быть слизью жил, бродилом соков чревных
В кишках чудовища?”

Кромешная тьма - словно корпус Титаника-левиафана, это - не власть плоти, это - чрево свободы, оно тяжелило и в Едеме, но без свободы не бывает любви. И поэт, и Иов плачут и стенают, что Бог попустил человеку возможность “стать рабом бездушных сил”, рабом левиафана, рабом самого себя.

В раскатах гневных
Из бури отвечал Господь:
“Кто ты,
Чтоб весить мир весами суеты
И смысл хулить Моих предначертаний?
Весь прах, вся плоть, посеянные Мной,
Не станут ли чистейшим из сияний,
Когда Любовь растопит мир земной?
Сих косных тел алкание и злоба -
Лишь первый шаг к пожарищам любви.
Я Сам сошел в тебя, как в недра гроба,
Я Сам огнем томлюсь в твоей крови.
Как Я - тебя, так ты взыскуешь землю.
Сгорая - жги!
Замкнутый в гроб - живи!
Таким Мой мир приемлешь ли?”

- “Приемлю…”

Взыскание земли

Слова Бога и вся история с Иовом - ребус мироздания. Его решение - неблагодарный и напрасный труд. Можно было бы обойтись без дальнейших размышлений, закончить на поэтической ноте - на образе левиафана у Волошина. Но идея, послужившая поводом для написания данной работы, требует конечного осмысления.

Мы начали с того, что эта книга проливает свет на природу творчества. Творчеству присуще дерзновение, оно связано с реализацией дара свободы, с вечным стремлением человеческой личности к познанию мира. В притче о рудокопах ведется рассуждение об этом стремлении, но не ради самого человека, вернее, не ради его эгоистического возвышения, головокружительного пьедестала мирового диктаторства, но к познанию, открывающему путь к Истине, сохраняющему своею целью Благо - к Божественной Премудрости. Кроме того, в книге Иова (в том числе и в притче о рудокопах) говорится о том, что это стремление к познанию (стяжание драгоценной руды) несет в себе жертвенность во имя бессмертия творения, искупления мира, взыскания земли. Рудокопы устремляются в недра, бросаются в объятия тени смертной, чтобы вынести сокровенное на свет (“как Я - тебя, так ты взыскуешь землю”). По сути, искусство сродни жертвоприношению. А высшее назначение человека как раз и есть сугубо творческое - ему, сотворенному по образу и подобию Божию, предстояло соделаться творцом, умным распорядителем в насажденном Богом изобилии. И заповедь не вкушать от древа познания как раз и состояла в том, чтобы следовать воле Божьей - удаляться от зла, постигать мудрость, изъявляя добрую волю в прямом смысле этого слова. Эта была единственная жертва, жертва любви, отказа от самости во имя разума.

Но важно отметить одну особенность (которая отмечалась нами и ранее): Иов говорит о творении как о замысле, в основание которого изначально было брошено зерно свободы. В притче о рудокопах премудрость Божья - замысел о мире - трактуется именно так: Господь “видел”, “явил”, “приготовил” и “еще испытал” ее и сказал человеку: вот, страх Господень есть истинная премудрость, и удаление от зла - разум . Замысел о творении - это испытание . Враждебность мира - лейтмотив книги Иова, причем весь ужас земного устроения Иов “свали­вает” на Господа; рассуждая о премудрости Его, он эту премудрость связывает с преисподней - не обретается она на земле живых . Такой замес жизни и смерти на начальном этапе, до грехопадения Адама, - вещь немыслимая!

Стихотворение Волошина акцентирует эту по сути еретическую идею, идею, что мир - страшен и всегда был таковым . Интересно, что слово “страшный” не всегда понималось так, как мы понимаем его сейчас. В старославянском оно означало “ве­ликий”, “непостижимый”, в современном языке оно стало означать “ужасный”, “гибельный”. Тетива, натянутая между этими двумя смыслами, все время вибрирует в рассуждениях Иова. И в ответе Бога эта нота звучит отчетливо, Он говорит о творении как о чем-то совершенно свободном, прекрасном и одновременно жестоком. У каждой твари, Им перечисленной, - своя повадка, свой обиход. Вот о страусе: Он жесток к детям своим, как бы не своим <…> потому что Бог не дал ему мудрости и не уделил ему смысла. О коне: В порыве и ярости он глотает землю и не может стоять при звуке трубы. Об орле: Он живет на скале и ночует на зубце утесов и на местах неприступных; оттуда высматривает себе пищу <…> Птенцы его пьют кровь, и где труп, там и он (39:16–17,24,28–30). Но самым “возмутитель­ным” является описание бегемота и левиафана. Вот обитатель моря - левиафан: Мясистые части тела его сплочены между собою твердо, не дрогнут. Сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов. Когда он поднимается, силачи в страхе, совсем теряются от ужаса (41:15–17).

Не только поэт Волошин и иже с ним (поэты, писатели, художники) почувствовали этот странный мотив, звучащий в книге Иова (назовем его мотивом свободной стихии или морским ). Профессор иерусалимского университета Моше-Давид Кассуто , правоверный иудей, обнаружил в книге Иова (и не только в ней) следы древней эпической Песни о бунте моря. В этой песне предположительно рассказывалось о том, как во времена сотворения мира (если правомочно здесь говорить о времени ) море восстало на Творца. В своей работе Кассуто опирается на вавилонские и ханаанейские источники, а также на различные древнееврейские тексты. Заметим, что уважаемый профессор придерживается весьма ортодоксальных взглядов и не дает разыграться своему воображению. “Боже вас упаси подумать, - пишет он, - что когда Святой, благословен Он, творил Свой мир, кто-то из сотворенных отказался выполнять отведенную ему роль; Боже вас упаси подумать, что какая-то часть из частей мира имела самостоятельную волю и противилась воле Создателя” .

Не только в иудаизме, но и в христианском богословии этот мотив всегда “превозмогался” как стилистический прием, никогда не толковался он буквально; так и была утеряна Песнь о бунте моря.

Происхождение мифа, а также его значение Кассуто считает чисто поэтическими: “Море постоянно обрушивается на берег, как бы стремясь ворваться на сушу и поглотить ее, но все его усилия напрасны <…> Поэты разных народов создали на этой основе чудесные истории о великих войнах между богами” .

Кассуто изо всех сил старается отмежеваться от поэтов разных народов, ведь главной целью его работы было доказательство того, что в древнем Израиле помимо Писания существовал свой оригинальный эпос: “вряд ли можно предположить, что наши пророки и поэты обращались к языческой мифологии” , - пишет профессор.

На первый взгляд, задача достаточно скромна. Трудно предположить, чтобы какой-то древний народ обходился без литературного творчества, тем более устного. Но у профессора Кассуто были свои основания для подобного доказательства. Литературное творчество древних евреев все так или иначе сводилось к Священному Писанию. Этот народ не знал иных песен, кроме тех, что славили Единого Бога. И все деяния мужей израильских связаны с их взаимоотношением с Богом. Эпос - сказания о богах и героях - жанр, по сути чуждый евреям. Таким образом, поставленная задача была не так уж проста. Профессор оказался между Сциллой и Харибдой. С одной стороны - нельзя оставить без оригинального эпоса древний народ (но тогда придется признать, что в Писании присутствуют элементы язычества), с другой стороны - надо этот эпос как-то оправдать, уложить в рамки духа нации.

Кассуто оправдывает поэтов - авторов Священного Писания тем, что “такие элементы были нужны , когда речь шла о мощи Всевышнего или о врагах Бога и врагах Израиля, которые сравнивались с бунтующим морем и его союзниками”. Действительно, таких мест в Писании большинство, но вместе с тем бунтующее море и потоки, а также левиафан и танины появляются и в других местах. Например, в книге Иова, когда говорится о сотворении мира: Силой Своей укротил Он море (26:13) .

Самое удивительное, что в книге Иова при описании левиафана не только не содержится порицания, но наоборот, присутствует тон восхищения и одобрения: “Кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла?”. Бог осуждает Иова за его бунт против мироустройства. Левиафан - символ мира и человека, свободных созданий, а не рабов. Нет столь отважного, который осмелился бы потревожить его (левиафана -Е . Г. ); кто же может устоять перед Моим лицем? (41:2). Здесь чуть ли не сопоставление левиафана с Богом!

Не решаясь рассуждать на тему свободы как изначального зла, заложенного в основание мира, Кассуто делает неожиданный вывод: “Море и потоки, бунтующие против Всевышнего, стали в Израиле символом сил зла, противящихся воле Бога, при этом Бог мыслился как Источник абсолютного Добра. Они стали символом злодеев, людей и народов, творящих вопреки Его воле зло в мире. Победа Бога стала символизировать, с одной стороны, аспект Божественного суда, карающего грешников, с другой стороны - ожидаемую в конце времен окончательную победу над грехом, когда Бог уничтожит сам принцип зла в сотворенном Им мире ” .

Если “уничтожение принципа зла” есть итог понимания, то ничто не мешает предположить, что тот же “принцип” лежал в основании всей “истории”.

В этой фразе (неожиданно для себя) Кассуто раскрывает суть инновации, привнесенной израильской традицией в этот космогонический миф. Восстание моря, бунт стихии, ее свобода есть принцип зла в сотворенном мире. Сознание первородного греха у древних евреев наложило существенный отпечаток на понимание всей картины мироустройства. Не Адам был “злом”, но данная ему свобода. Море и левиафан становятся “злом” из-за своей гордыни, из-за своего восстания. Новаторство израильской традиции - не в перестановке ролей (Единый Бог и войны богов), но в оценке мироустройства, что совсем не характерно для космогонических мифов.

Однако свобода не есть принцип зла (с таким же успехом ее можно было бы назвать принципом добра), но принцип жизни.

Замысел Творца - не театр марионеток, а мир, несмотря на назначенные пути и уставы, - не выстроенная декорация, а скорее поле для деятельности. Мир не был бы полон без человека, который, в свою очередь, не мог бы состояться без мира,

и человечество извечно включено
в сплетенье жил на древе кровеносном…

Человека недаром называют микрокосмом, он сочетает в себе два качества жизни - материальное и духовное. Святитель Григорий Палама считал, что именно материальная сущность сообщает человеку возможность творчества: “Ангелы, сотворенные, подобно человеку, по образу Божию, имеют ум, разум и дух, но их дух не обладает творческой силой , так как с материальным телом не связан, и в этом отношении он ниже духа человека” .

Мир, созданный Богом - “хорош весьма”, но, может быть, “хорош” он именно потому что свободен, в том смысле, что он - жив, плодоносен, многообразен и, как всякое истинно гениальное творение, способен существовать помимо Творца, способен развиваться и даже порождать из себя нечто новое. В этом смысле теория эволюции никакого противоречия с учением Церкви не имеет. Жизнь как беспощадный “круговорот веществ в природе” и смерть предполагает как всего-навсего необходимый виток для своего продолжения, а не как зло .

Но замкнутая система тяготеет к самоуничтожению, смерть начинает преобладать над жизнью. Таков закон “свободного мира”. Человек - та крупинка, песчинка в мире (“соль земли”), которая должна направить это развитие вспять, против его неумолимой логики, но по логике любви, по логике Царства, которая предполагает самоотречение во имя жизни. Тело, материя дают возможность реализоваться творческому потенциалу, смысл которого - в преодолении “хода вещей”. Мир, созданный Богом, свободен и полон жизни, но у него не было свободы воли, свободы вне его собственной стихии, у него не было выбора, он был обречен без человека. Именно человеку предстояло “восставить прах”, созиждить творение, сделать каждую вещь, каждую тварь умной и в первую очередь созиждить самого себя как часть этого творения. Иов, вопя и “богохульствуя”, как раз отстаивает эту способность человека к истинной свободе, то есть способность к выбору, способность размежеваться со стихией (“разве я море или морское чудовище, что ставишь Ты стражу надо мной?”). Кассуто все время цитирует эту фразу, но в его интерпретации она имеет иной смысл (как раз тот смысл, который проповедуют три “друга”: “чудовище” - грешник, враг, беззаконник).

В эпической Песне о бунте моря Бог низвергает восставшую стихию, положив ей предел , поставив над нею стражу , ей не дано перейти некую грань. Взбунтовавшийся Иов эту грань оспаривает, именно поэтому он говорит: “разве я море или морское чудовище?”. Здесь нет дидактического привкуса, море ограничено в своей свободе, человеку же, праведнику, причитаются горизонты дальние; ему, стяжателю премудрости, причитается бессмертие.

Заключение

Вопросы избранничества, искупления (жертвенности) и бессмертия насущны для искусства; ведь оно - та сфера человеческого бытия, которая связана с процессом познания не меньше, чем наука, философия и религия. Слово искусство очень часто (гораздо чаще, чем слово наука ) “растягивают” в разные стороны с корыстными намерениями. Говорят, например, “актуаль­­ное искусство” или “искусство рекламы”, повышая рейтинг всех сфер жизнедеятельности человека до головокружительного уровня. Это слово все больше и больше употребляется в метафорическом смысле, и когда-нибудь оно рискует застрять в нем окончательно. Но это проблема языка, а не искусства. По-французски оно называется beaux-arts‘прекрасное, букв. изящные искусства’, и не это ли качество, не это ли значение кладется в основу всех метафорических его смыслов? “Прекрасное” в искусстве значит “Бо­жественное”,“вечное”; именно это “свойство” мы и пытаемся найти в многочисленных наших реалиях, очень часто привязывая его к вещам прямо противоположным. Категория прекрасного в искусстве не устареет никогда, сколько бы модернисты и актуалисты ни пытались ее редуцировать. Это совсем не означает, что уродливые портреты героев и реалий нашего времени - запретная тема, но она требует сублимации или катарсиса. Да и само время (злободневность) нуждается в вечности; без этого произведение искусства обречено, - его уделом станет тление, даже если период его “полураспада” очень велик.

Книга Иова, как, впрочем, и любая другая книга Библии, - благодатная почва для интерпретаций и выуживания архетипических идей. Но думается, что к вопросу о природе творчества она имеет непосредственное отношение: ответ Бога о левиафане при всей широте смысла сводится именно к творческой проблематике. Иов, “левиафан”, как и некоторые иные “левиафаны”, художники и поэты, заслуживает Божие благословение. Иов, омрачающий Провидение дерзкими своими речами, промыслил Искупление и не отвергся слов Святого (см. 6:10), вышел в испытании как золото . А Елифазу Феманитянину Господь сказал: горит гнев Мой на тебя и на двух друзей твоих за то, что вы говорили о Мне не так верно, как раб Мой Иов (42:7). За их нечестие - жертва всесожжения, семь тельцов и семь овнов, да и то лишь по молитве Иова: раб Мой Иов помолится за вас, ибо только лице его Я приму (42:8). Лицо, то есть личность; личность важна для Бога, и это Его ответ на вопрос Елифаза и Елиуя Разве может человек доставлять пользу Богу? (22:2).

Иов умер, насыщенный днями , - исполнились ли обеты его? По милости Божией он познал истинное сочувствие от людей, которые “ели с ним хлеб” и “утешали его за все зло, которое Господь навел на него”. И не вместе ли с Адамом был он одним из первых восставлен из тления, когда пришел Искупитель и сошел во ад? Не пережила ли история о нем все века, и до, и после, и до наших дней?

Иов - образ художника-праведника. И, может быть, только это понятие о художнике и имеет право на существование. Праведник - не законник и фарисей в искусстве, но скорее - “авангардист”, избранник и пророк, земная участь которого незавидна. У этого человека должны быть какие-то отношения с Богом, пускай даже не очень хорошие. Хоть он творец мифов и небылиц, в этих мифах всегда присутствуют идеи, выносящие их за рамки времени и места, создающие особый мир-хронотоп со своими пространственно-временными характеристиками, “но­­вый мир” в буквальном смысле этого слова. Художник, творец действительно “взыскует землю”, творит чудное из ничего, из праха и глины, красотой спасает мир, и только этим удостаивается вечности.

Высотах).).

Обращаясь к словам Лорки, необходимо иметь в виду, что действия темных сил и смерть традиционно занимают значительное место в испанской культуре (как и в производной от нее культуре Латинской Америки), поэтому вряд ли можно приписывать высказыванию Лорки универсальное значение. Скорее уж подлежит пристальному исследованию расхожее мнение о том, что творчество обязательно связано с воздействием темных сил, хотя на самом деле оно включает их преодоление. Ниже автор статьи пишет о “псевдо-бесноватых” в современном искусстве, справедливо расценивая их как людей бездарных и имитирующих то, что принято считать компонентом творчества. Но очевидно правильно было бы утверждать, что всякое творчество (достойное этого имени) - от Бога, всякое извращение творчества (или его имитация) - от лукавого. Несомненно справедливо то, что человек искусства призван постоянно преодолевать самые жестокие искушения. Несколько переместив аспект рассмотрения, скажем, что противоборство князю века сего присуще всякому, кто исповедует воскресшего Спасителя, а вне этого исповедания возможен либо языческий (он же панический) страх перед темными силами, либо капитуляция, в той или иной мере сознательная. - Ред И Ты возлюбил бы дело рук Своих Адонай Моше-Давид Кассуто . Эпическая поэзия в Древнем Израиле. Гл. 1–3 // Литература Писания и ханаанейская литература. Сб. статей “Библейские исследования”. Академическая серия. Вып. 1. М., 1997.

Танин ‘дракон, большой крокодил’ - слово на иврите, используемое в масоретском тексте; в Синодальном переводе: рыба большая (см. Быт 1:21), большой крокодил (Иез 29:3).

В мифах разных народов изобилие, плодородие именно так и трактуются. Например, египетский миф об Осирисе, греческий - о Персефоне, дочери богини плодородия, живущей в царстве мертвых, и т. д.

Для того чтобы подойти к нашей современности, нужно заглянуть в прошлое. Я в дальнейшем вернусь к этой теме, изучая литературу XX века, для того чтобы проследить всю цепочку отношения.

Что же представляет собой Библия?

Она делится на две части: Ветхий завет (старый союз с богом), составляющий 4/5 всего текста, и Новый завет (новый союз с богом). Ветхий завет начал формироваться в I тысячелетии до нашей эры, к VI веку до нашей эры были сформированы первые пять книг: Бытие(сотворение мира, Адам и Ева в Едемском саду, Адам и Ева нарушают запрет, суд Божий и т. д.), Исход (сыны Израилевы в Египте, рождение Моисея, о Пасхе и о пасхальном агнице и т. д.), Левит (о жертве всесожжения, о праздниках, суббота и т. д.), Числа (перепись израильтян, обязанности сынов разных родов и т. д.), Второзаконие (Пятикнижие Моисея) и впервые опубликованы в списке в V веке до нашей эры. По своему жанру книги Ветхого завета разнообразны. Сюда входят старинные хроники, исторические повести и мифы, бытовавшие среди древних народов; различные религиозные (доиудейские) гимны и притчи, молитвенные песнопения и юридические кодексы, правила ритуальной чистоты и жертвоприношения, религиозно-философские трактаты и даже любовно-эротические новеллы народов («Песнь песней Соломона»), заимствованные и переработанные древнееврейскими жрецами.

Собственно христианским произведением является Новый завет, состоящий из четырех Евангелий (благая весть), своеобразных вариантов «земной биографии» Христа, деяний апостолов – исторической книги, в которой описываются дела апостолов (учеников Христа) после его смерти; посланий апостолов, отражающих борьбу за утверждение христианства в Римской империи. Отдельно стоит откровение Иоанна Богослова и апокалипсис, где «предсказывается» конец света.

Новый завет составлен из различных притч, преданий, поучений порой существовавших в реальной жизни людей. Его темами являются описания жизни, чудес и учения основателя христианства Иисуса Христа – «богочеловека», «бога», проповедника христианства среди иудеев и язычников.

В целом, Библия, на мой взгляд, это сборник описания возникновения жизни на земле и свод общечеловеческих законов. А христианство – это религия единобожия, пришедшего на смену язычеству (многобожию).

Обращение русской литературы к библейским сюжетам.

Легенды о сотворении мира, об изгнании Адама и Евы из рая, о Каине и Авеле, миф о всемирном потопе и Ноевом ковчеге, сказание о строительстве вавилонской башни, притча о блудном сыне, воскрешении Лазаря, разговор Понтия Пилата с Христом, распятие Иисуса – эти и другие библейские сюжеты вдохновляли художников слова и интерпретировались в их произведениях. Книги Пророков, Притчи Соломоновы, Апокалипсис побуждали к размышлениям о смысле жизни, о законах нравственности. Нельзя не задуматься над словами из книги Екклизиаста: «Все вещи в труде; не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Все суета сует и суетой будет». А «Песнь песней Соломона» и Псалтырь обогащали эмоциональный мир художника, очаровывали своей лиричностью, нельзя остаться равнодушным к вдохновенным строкам «Песни песней»:

Большие воды не могут потушить любви, и реки не

Зальют ее. Если бы кто давал все богатство дома своего

За любовь, то он был бы отвергнут с презрением.

Древнерусская литература

Каждый этап развития литературы имеет свои господствующие идеи, специфические средства их воплощения. В древнерусской литературе одним из таких средств являлось заимствование библейских образов, сравнений, поучений. Авторы различных произведений старались установить параллели между библейскими и отечественными «чудесами». Ссылка на священное писание как бы отвергала сомнения в истинности изображаемых необычных явлений. Так читателям «Жития Александра Невского» сообщалось, что свершилось «в то время чудо дивное, как в древние времена при Езекии царе», когда внезапно «появился Ангел Господень и перебил 185 тысяч воинов ассирийских». Подобная помощь будто бы оказывается и полкам Александра, которого сравнивают красотою с Иосифом, силой – с Самсоном, мудростью – с Соломоном.

Данная литературная традиция оказалась весьма устойчивой. На легендах Ветхого завета основаны многочисленные апокрифы, сочинения по разным причинам не вошедшие в канон. К таким книгам относится «Сказание, как сотворил бог Адама». Почитались апокрифы, удовлетворяющие чувства справедливости и милосердия. Например «Хождения Богородицы по мукам». В этом сочинении евангельская дева Мария переосмыслена в матерь всех живущих на земле. Глубоко переживая страдания людей, она стремится защитить их перед лицом высшей небесной силы. Широкое распространение среди мирян получили жития святых, биографии подвижников православия, наполненные не только христианскими нравоучениями, но и разнообразным бытовым и историческим материалом. Например, «Житие Феодосия Печерского», написанное самим летописцем Киево-Печерской лавры Нестором. Все произведения XI – XVI веков не выходили за рамки церковно-религиозной идеологии. Кроме «Слова о полку Игореве, противостоявшее христианскому мышлению.

Литература XVII века

Начиная с XVII века наблюдается иная картина – литература становится все более светской, распространенным становится реалистическое осмысление жизненных ситуаций. Для русской драматургии характерны пьесы, в которых библейские сюжеты берутся за основу для разработки нравственных и гражданских тем. Например, произведения Симеона Полоцкого «Комедия об Юдифи», «Комедия притчи о блудном сыне».

М. В. Ломоносов.

В этот период становится заметным освобождение от церковного влияния. Центральное место в русской культуре занимает творчество М. В. Ломоносова, пронизанное материалистическими утверждениями единства законов природы и связи ее явлений. Основная черта творчества Ломоносова – прославление могущества науки. Разгадку тайн бытия он ищет не в «священном писании», а на путях научных исследований. Харктерен в этом отношении цикл стихотворений 1740 года. «Ода, выбранная из Иова», которая содержит попытку объяснения всего мироздания природы. Величие бога здесь – величие природы. Далека от библейских представлений картина мироздания и в «Вечернем размышлении о Божьем величии». А «Переложение псалма 145» стало образцом претворения библейских песнопений в высокую гражданскую поэзию.

Никто не уповай вовеки

На тщетну власть князей земных:

Их те ж родили человеки,

И нет спасения от них.

Когда с душою разлучатся,

И тленна плоть их в прах пойдет,

Высоки мысли разрушатся,

И гордость их и власть минет.

А. С. Пушкин.

Новый этап осмысления библейских сюжетов и образов в русской литературе открыл А. С. Пушкин. в его оценке «священного писания» можно встретить и легкую иронию («Христос воскрес», 1821), и саркастическую усмешку («Десять заповедей», 1821), и едкую, в духе лучших атеистических традиций Ренессанса сатиру (поэма «Гавриилиада», 1821).

Высмеивая в «Гавриилиаде» основные догматы христианского вероучения (миф о грехопадении первых людей и первородном грехе, учение о непорочном зачатии девы Марии и происхождении второй ипостаси божеств от духа святого), поэт рискнул посягнуть на «святые» устои христианской веры. Пародируя библейские сюжеты, являющиеся непреложным авторитетом православия, Пушкин опровергал их сверхъестественное происхождение, лишал покрова святости и благочестия. Вот как описывает он идиллическую, по Библии, жизнь «райских затворников» Адама и Евы:

Скучна была их дней однообразность.

Ни рощи сень, ни молодость, ни праздность –

Ничто любви не воскрешало в них;

Рука с рукой гуляли, пили, ели,

Зевали днем, а ночью не имели

Ни страшных игр, ни радостей живых

Что скажешь ты? Тиран несправедливый.

Еврейский бог, угрюмый и ревнивый,

Адамову подругу полюбя,

Ее хранил для самого себя

Пушкинские «стихи на лире богомольной» не могли вызвать одобрения у служителей культа. Отсюда – начатое в 1828 году следствие по выяснению личности автора «богохульного» произведения и вынужденное отречение от него Пушкина. Поэма была полностью напечатана спустя сто лет, в годы революции и гражданской войны.

Но нельзя не отметить, что Пушкин использовал библейскую притчу о блудном сыне в «Станционном смотрителе» как поучительную, сравнивая судьбу Дуни Выриной с судьбой блудного сына, Самсона Вырина и отца из притчи.

Образ пророка.

Становится традицией обращение поэтов XIX века к образу библейского пророка. И Пушкин, и Лермонтов, и Некрасов создали стихотворения с одинаковым названием «Пророк ». у всех троих образ библейского пророка отождествляется с человеком, который должен нести или несет людям слово правды, чего бы это ему ни стоило.

Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей.

А. С. Пушкин

С тех пор как вечный судия

Мне дал всеведенье пророка,

В очах людей читаю я

Страницы злобы и порока.

Провозглашать я стал любви

И правды чистые ученья:

В меня все ближние мои

Бросали бешено каменья

М. Ю. Лермонтов

Его еще покамест не распяли,

Но час придет, он будет на кресте.

Его послал бог гнева и печали

Рабам земли напомнить о Христе.

Н. А. Некрасов

Во всех трех произведениях звучит предчувствие будущих страданий, которые были суждены поэтам-пророкам Пушкину и Лермонтову и прообразу некрасовского пророка – Н. Г. Чернышевскому.

Революционные взгляды.

М. Ю Лермонтов.

В отличие от других произведений, в которых поэт использовал знания Библии («Ангел», «Ветка Палестины», «Молитва» и др.), «Пир Асмодея» - это сатира, бичующая человеческие и общественные пороки. Это стихотворение знаменито тем, что в нем открыто прозвучало одобрение революционных событий 1830 года, потрясших Францию, Бельгию и Польшу.

На стол твой я принес вино свободы,

Никто не мог им жажды утолить,

Его земные опились народы

И начали в куски короны бить.

Но как помочь? Кто против общей моды?

И нам ли разрушенье усыпить?

Прими ж напиток сей, земли властитель,

Единственный мой царь и повелитель.

Более того, поэт сумел высказать надежду на то, что дух свободы распространится в ближайшем будущем по всем странам Европы и, возможно, достигнет России. Ведь «вино свободы» не исчезло в пасти Асмодея, ведь «главный бес с геройскою ухваткой на землю выплеснул напиток сладкий».

Атеизм А. П. Чехова.

Для характеристики творчества А. П. Чехова показательно его атеистическое отношение к евангельским «истинам», полное отрицание авторитета «священного писания». О чем он говорит как в своих письмах, так и посредством художественного слова. В чеховских рассказах «Святой ночью» и «Студент» говорится о настроении, связанном с религиозным праздником Пасхи. В них приводятся слова «священного писания», но библейскую символику писатель использует не для того, чтобы раскрыть религиозные чувства героев, а напротив, чтобы оттенить реальную жизнь этих людей. Устами студента писатель воссоздает евангельскую притчу, но так, что и Иисус Христос, и Петр, и работники выступают в ней как живые люди со всеми их слабостями. В чеховской интерпретации евангельская легенда утрачивает бесплотный, отвлеченный характер.

Заключение.

Таким образом, использование библейских образов и сюжетов в русской литературе первой половины XIX века было вызвано историческими условиями. Библейская символика часто выступала как оболочка передовых общественных идеалов. Широко использовали библейские легенды в своем творчестве поэты-декабристы и литераторы, частично или полностью разделявшие их взгляды.

Революционеры-демократы переосмысливали образ Христа, обращались к нему в своей борьбе с церковными властями, видя в нем защитника угнетенных и униженных. «Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства, - писал Гоголю Белинский, - и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения».

Для демократической культуры второй половины XIX века, отстаивающей атеистические взгляды, Христос был реальной исторической личностью и в то же время воплощением нравственного идеала.

Как мы видим, к концу XIX века отношение в русской литературе к христианским образам и сюжетам по сравнению с литературой XI – начала XIX века очень изменилось.