Многое на земле от нас скрыто, но взамен того даровано нам тайное
сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным,
да и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в мирах иных. Ф.М. Достоевский

Истоки русского символизма

Шарль Бодлер - французский поэт, предтеча символизма, автор поэтического цикла "Цветы Зла"

Грандиозное здание русского символизма возникло не на пустом месте. Как художественная система символизм сложился во Франции в 1870-е гг. в творчестве поэтов Поля Верлена, Артюра Рембо, Стефана Малларме , которые были последователями Шарля Бодлера (автора знаменитого цикла "Цветы Зла"), учившего видеть прекрасное в безобразном и утверждавшего, что каждый человек и каждый земной предмет существует одновременно в реальном мире и «ином бытии». Постичь это «иное бытие», проникнуть в тайную суть вещей и была призвана новая поэзия.

Владимир Соловьёв - русский религиозный философ и поэт, чьё учение легло в основу символизма

Философские и эстетические установки русский символизм позаимствовал у французского, преломив, однако, западные идеи через учение философа Владимира Сергеевича Соловьёва (1856-1900)

Литературным предшественником русской символистской поэзии явился Ф.И. Тютчев – первый в России поэт-философ, попытавшийся выразить в своем творчестве интуитивное, подсознательное мироощущение.

Возникновение русского символизма

История русского литературного символизма началась с почти одновременного возникновения в Москве и Петербурге литературных кружков, объединивших поэтов-декадентов , или старших символистов . (Слово «декадентство», происходящее от французского decadence – упадок, обозначает не только направление в искусстве, но и определённое мировоззрение, в основе которого – тезис о непознаваемости мира, неверие в прогресс и в силу человеческого разума, мысль об относительности всех нравственных понятий ).

В 1892 году молодые поэты Валерий Яковлевич Брюсов (в Москве) и Дмитрий Сергеевич Мережковский (в Петербурге) заявили о создании нового литературного направления.

Валерий Яковлевич Брюсов

Брюсов, увлекавшийся поэзией французских символистов и философией Артура Шопенгауэра, издал три сборника стихов «Русские символисты» и объявил себя вождём нового направления.

Мережковский в 1892 году выступил с лекцией «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» , где указал, что отечественная литература, многие десятилетия находившаяся под влиянием идей Чернышевского, Добролюбова и Писарева, зашла в тупик, так как чересчур увлеклась социальными идеями. Главными принципами новой литературы , по мнению Мережковского, должны стать

1) мистицизм;

2) символизация;

3) расширение художественной впечатлительности .

Одновременно он издает поэтический сборник «Символы», с которого, собственно, и началась история русского символизма.

К группе старших символистов относились В.Я. Брюсов, К.Д. Бальмонт, Ю.К. Балтрушайтис, З.Н. Гиппиус, Д.С. Мережковский, Н.М. Минский, Ф.К. Сологуб . В 1899 году московские и петербургские символисты объединились и основали свое издательство «Скорпион», которое занялось публикацией альманаха «Северные цветы» и журнала «Весы», пропагандировавших искусство модернизма.

Андрей Белый (Борис Бугаев) - поэт-символист, романист, автор книги "Символизм как миропонимание"

В начале 1900-х гг. символизм переживает новый этап развития, связанный с творчеством младосимволистов В.И. Иванова, А. Белого, А.А. Блока, Эллиса (Л. Кобылинского) . Младосимволисты стремились преодолеть крайний индивидуализм, абстрактное эстетство, свойственное творчеству старших символистов, поэтому в произведениях «младших» присутствует интерес к проблемам современности, в особенности – вопрос о судьбе России.

Связано это было в первую очередь с концепцией исторического развития В.С. Соловьёва , который утверждал, что историческая миссия России заключается в построении общества, базирующегося не на экономических или политических началах, а на началах духовных. Такой общественный идеал получил название «вселенской теократии». Соловьёв утверждал также, что вселенную и человечество оберегает София – Премудрость Божия . Она – душа вселенной, она – Вечная Женственность, воплощение силы и красоты. Понимание Софии основывается, согласно учению Соловьёва, на мистическом миросозерцании, которое свойственно именно русскому народу, ибо истина о Премудрости открылась русичам еще в одиннадцатом веке в образе Софии в Новгородском соборе. С этими пророчествами Соловьёва связаны основные мотивы поэзии Александра Блока и Андрея Белого. Противопоставление земного и небесного, символические образы туманов, вьюг, купины, символика цвета – всё это позаимствовано из философских поэм Вл. Соловьева (в частности, «Три свидания» и «Три разговора»). Эсхатологические направления, предчувствие конца истории, поклонение Вечной Женственности, борьба Востока и Запада – таковы основные темы поэзии младосимволистов.

К началу 1910-х гг. символизм переживает кризис и как целостное направление уже не существует. Это было связано, во-первых, с тем, что наиболее талантливые поэты нашли свой творческий путь и не нуждались в «привязке» к определённому направлению; во-вторых, символисты так и не выработали единого взгляда на сущность и цели искусства. Блок в 1910 году выступил с докладом «О современном состоянии русского символизма». Попытка Вячеслава Иванова обосновать символизм как целостное направление (в докладе «Заветы символизма») оказалась безуспешной.

Художественные принципы символизма


Сущность символизма – установление точных соответствий между видимым и невидимым мирами.
Эллис Всё в мире полно скрытого значенья. Мы на Земле – как бы в чужой стране К.Д. Бальмонт

1) ФОРМУЛА СИМВОЛА. Центральным понятием эстетической системы символизма является символ (от греческого Symbolon – условный знак) – образ, вмещающий в себя бесконечное множество смыслов . Восприятие символа базируется на ассоциативности человеческого мышления. Символ позволяет постичь то, что нельзя выразить словами, что находится за пределами чувств. Андрей Белый вывел трехчленную формулу символа:

Символ = a*b*c

где

а – символ как образ видимости (форма);

b – символ как аллегория (содержание);

с – символ как образ вечности и знак «иного мира» (формосодержание).

2) ИНТУИТИВНОСТЬ. Искусство символизма призвано интуитивно постигать мир , поэтому произведения символистов не поддаются рациональному анализу.

3) МУЗЫКАЛЬНОСТЬ. Стихи символистов отличаются музыкальностью, так как они считали музыку праосновой жизни и искусства . Музыкальность стихов достигается благодаря частому использованию ассонансов, аллитераций, повторов.

4) ДВОЕМИРИЕ. Как и в романтизме, в символизме господствует идея двоемирия: миру земному, реальному противопоставляется мир запредельный «реальнейший», вечный. Согласно учению В.С. Соловьёва, земной мир является лишь тенью, отблеском высшего, невидимого мира. Как и романтикам, символистам свойственна тоска по идеалу и неприятие несовершенного мира :

Создал я в тайных мечтах

Мир идеальной природы.

Что перед ним этот прах:

Степи, и скалы, и воды!

5) МИСТИЦИЗМ. Поэзия символистов подчеркнуто сосредоточена на внутреннем мире лирического героя , на его многогранных переживаниях, связанных с трагическим состоянием мира, с таинственной связью человека и вечности, с пророческими предощущениями вселенского обновления. Поэт-символист понимается как связующее звено между земным и небесным, поэтому его прозрения и откровения понимаются по выражению Валерия Брюсова, как «мистические ключи тайн», позволяющие читателю представить себе иные миры.

6) МИФОЛОГИЧЕСКАЯ МНОГОЗНАЧНОСТЬ. Слово в произведениях символизма многозначно , что отражено в формуле N+1 , то есть ко множеству значений, которыми обладает слово, всегда можно добавить ещё одно значение. Многозначность слова определяется не только теми смыслами, которые вкладывает в него автор, но и контекстом произведения, контекстом творчества писателя, соотнесённостью слова-символа и мифа (например, сирена автомобиля в стихотворении Блока напоминает сирен, едва не погубивших гомеровского Одиссея).

Русский символистский роман


Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из него сладостную легенду, ибо я – Поэт.
Ф.К. Сологуб

Степан Петрович Ильёв (1937 - 1994), доктор филологических наук, профессор Одесского университета, крупнейший в мире исследователь русского символистского романа

Особое явление в мировой литературе представляет собой русский символистский роман, к анализу которого неприменимы принципы реалистической критики. Ведущие поэты-символисты В.Я. Брюсов, Ф.К. Сологуб, Д.С. Мережковский, А. Белый стали авторами оригинальных, сложных по форме и содержанию романов, осснованных на эстетике символизма.

Наибольшую известность как романист среди поэтов-символистов приобрёл Фёдор Кузьмич Сологуб (Тетерников) . В 1895 году он опубликовал роман «Тяжёлые сны» , сюжетная схема которого на первый взгляд повторяет фабулу романа Достоевского «Преступление и наказание»: провинциальный учитель Василий Маркович Логин решает бороться с мировым злом и, видя средоточие последнего в директоре гимназии, убивает его. Однако если герой Достоевского приходит к покаянию через нравственные искания, то герой Сологуба, напротив, приходит к отрицанию каких бы то ни было нравственных критериев.

Реалистично выписанный фон действия романа сочетается со сновиденческой стихией психики главного героя. Эротизм и страхи - вот что владеет и управляет Логиным. В его подсознание позволяют заглянуть полусны-полугрёзы. Герою иногда кажется, что он идёт по мосту через реку и проваливается. Показательно, что город, в котором живёт Логин, действительно разделён на две части рекой (подобно тому как раздвоено его сознание), а берега реки соединяет шаткий мост. При этом сам Логин живёт "на краю города, в маленьком домике". Клавдия, являющаяся одним из предметов его любовных переживаний, тоже живёт как будто у края - а именно у реки. Пространство романа замкнуто, ограниченно, создаётся впечатление, что кроме города, где живёт Логин, в мире больше ничего нет. Замкнутость хронотопа - черта, присущая романам Достоевского (Петербург в "Преступлении и наказании", Скотопригоньевск в "Братьях Карамазовых"), - приобретает особенный смысл в контексте поэтики символизма. Герой романа существует в страшном замкнутом, а потому саморазрушающемся (как любая замкнутая система) мире, в котором нет и не может быть места добру и справедливости, а его преступление в конечном счете оказалось бессмысленным, ибо изначальная цель героя недостижима.

Крупнейшей удачей в творчестве Сологуба стал блестящий роман «Мелкий бес» (1902). Центральная фигура романа – провинциальный учитель Передонов, сочетающий в себе черты чеховского Беликова и щедринского иудушки. Сюжет романа основан на стремлении героя получить должность инспектора училища и жениться. Однако Передонов труслив и подозрителен, и весь ход романа определяется постепенным разложением его личности и психики. В каждом жителе городка он видит нечто гнусное, зловредное, низменное: «Все доходящее до его сознания претворялось в мерзость и грязь». Передонов оказался во власти злых иллюзий: не только люди, но и предметы в большом сознании героя становятся его врагами. Карточным королям, дамам и валетам он выкалывает глаза, чтобы не следили за ним. Передонову кажется, что его преследует Недотыкомка, пугающая его своей серостью и бесформенностью, и в конце концов она становится символом сущности окружающего мира. Весь мир оказывается материализованным бредом , и всё завершается тем, что Передонов убивает Володина. Впрочем, у Сологуба убийство представлено как принесение жертвы: Передонов убивает Володина садовым ножом. Опираясь на традиции Гоголя, Сологуб изображает мир «мёртвых душ», чьё бытие иллюзорно. Все жители городка – маски, марионетки, не осознающие смысла своей жизни.


Как романист получил европейскую известность и Дмитрий Сергеевич Мережковский , лирика которого не имела большого художественного значения, но романы явились воплощением его философских взглядов. По Мережковскому, в мировой жизни борются две правды – небесная и земная, дух и плоть, Христос и Антихрист. Первая правда воплощается в стремлении человека к самоотречению и слиянию с Богом. Вторая – в стремлении к самоутверждению и обожествлению собственного «Я». Трагизм истории – в разъединении двух правд, цель – в их слиянии.

Историко-философской концепции Мережковского определяется структура трилогии «Христос и Антихрист» , в которой он рассматривает поворотные моменты развития человеческой истории, когда столкновение двух правд проявляется с наибольшей силой:
1) поздняя античность (роман «Смерть богов» );
2) эпоха Ренессанса (роман «Воскресшие боги» );
3) петровская эпоха (роман «Антихрист» ).

В первом романе император Юлиан стремится остановить ход истории, спасти от гибели античных богов, культуру совершенства человеческого духа. Но Эллада гибнет, олимпийские боги умерли, разрушены их храмы, торжествует дух «черни» и пошлости. В финале романа вещая Арсикая пророчествует о возрождении духа Эллады, и с этого возрождения начинается второй роман. Воскресает дух античности, воскресают боги Эллады, а человеком, синтезирующим в себе обе жизненные правды, становится Леонардо да Винчи. В третьем романе Пётр I и сын его Алексей представлены как носители двух исторических начал – индивидуалистического и народного. Столкновение Петра и Алексея – столкновение Плоти и Духа. Пётр сильнее – он побеждает, Алексей предчувствует грядущее слияние двух правд в царстве «третьего завета», когда будет снят трагизм раздвоения.


Одним из лучших модернистских романов в европейской литературе считается «Петербург» Андрея Белого (1916). Развивая в нём тему города, намеченную ещё в сборнике «Пепел», Белый создает мир, полный фантастических кошмаров, извращённо-прямых перспектив, обездушенных людей-призраков.

В беседе с Ириной Одоевцевой Белый подчёркивал: «Нигде в мире я не был так несчастен, как в Петербурге. Я всегда тянулся к Петербургу и отталкивался от него… Мой Петербург – призрак, вампир, материализовавшийся из желтых, гнилых, лихорадочных туманов, приведенных мною в систему квадратов, параллелепипедов, кубов и трапеций. Я населил свой Петербург автоматами, живыми мертвецами. Я сам тогда казался себе живым мертвецом».

Роман состоит из восьми глав, пролога и эпилога. К каждой из глав предпослан эпиграф из произведений Пушкина, причём все эпиграфы так или иначе связаны с темой Петербурга, города, в котором всё подчинено нумерации и регламентации. Царский сановник Аполлон Аполлонович Аблеухов стремится законсервировать, заморозить живую жизнь. Для него, как и для персонажей Щедрина и Чехова, ясный смысл имеют только бюрократические предписания. Поэтому и пространство романа складывается из представлений и фантазий героев: отец и сын Аблеуховы боятся открытых пространств, а всё объёмное предпочитают воспринимать как регламентированное сочетание плоскостей. Взорвать плоское пространство хочет террорист Дудкин (пародийный образ революционера) с помощью бомбы с часовым механизмом – это символ времени, стремящегося к самоуничтожению. Образ Дудкина, гротескно вбирающий в себя черты террористов из романа Достоевского «Бесы», связан с идеей противопоставления «революции в духе» и революции социальной. О неистинности последней неоднократно говорил Белый, выдвинув теорию «белого домино» - теорию духовного преображения человека и человечества под влиянием мистических переживаний.

В романе «Петербург» писатель подчеркивает, что и Аблеуховы, и Дудкин являются орудиями так называемого монгольского нигилизма, разрушения без созидания.
Роман «Петербург» оказался последним в ряду русских символистских романов, в которых так или иначе преломились эстетические и социальные взгляды поэтов-символистов.

Чтобы пользоваться предварительным просмотром презентаций создайте себе аккаунт (учетную запись) Google и войдите в него: https://accounts.google.com


Подписи к слайдам:

Русский символизм и его истоки. Учитель Газизова Г.К. МОУ « Береговкая СОШ»

Символизм- это литературно-художественное направление, считавшее целью искусства интуитивное постижение мирового единства через символы.

Лекция Д.С.Мережковского «О причинах упадка и новых течениях современной русской литературы» 1892г. 1894г. Три сборника стихотворений «Русские символисты».

Экзистенциализм (философия существования) – мировоззрение, ставившее вопросы о том, как жить человеку перед лицом надвигающихся исторических катастроф, опирающееся на принцип противопоставления субъекта и объекта. Человек несёт ответственность за всё совершенное им, а не оправдывает себя «обстоятельствами».

«Старшие» 1890-х гг Д.Мережковский, В.Брюсов, З. Гиппиус, Ф.Сологуб, К. Бальмонт. Не принимали действительности и обращались к запредельному миру в мистических переживаниях. А. Блок, А. Белый, И.Анненский, В. Иванов. Принимали реальность через преодоление разрыва между ней и запредельным. Символисты: «Младшие» 1900-х гг

Декадентство- это тип сознания, отношения к миру в кризисную эпоху, чувство уныния, тревоги, страха перед жизнью, неверие в возможность человека познать мир, изменить его и самому измениться.

Идеи Ф. Ницше- выступал против рационализма, взывая к иррациональному в человеческой психике. (лишенный закономерности и потому не постижимый разумом) Христианство и рационализм «угнетают волю к жизни» Надо преодолеть это угнетающее воздействие путём освобождения «жизненных сил» человека, чтобы раскрыть путь к «сверхчеловеку», стоящему «по ту сторону добра и зла». Источники символизма:

Рационализм-направление в философии, признающее разум единственным источником познания, недооценивающее или вовсе не отрицающее значение опыта, чувственного восприятия в процессе познания. Иррационализм- идеалистическое течение в ф., признающее иррациональный характер бытия и ограничивающее познавательные возможности разума, противопоставляя ему интуицию, инстинкт, чувство и т.д. как основу познания.

«Теоретическая философия» «Оправдание добра» «Духовные основы жизни»- помимо наличной действительности есть сфера божественного, т.е. абсолютных начал, оказывающих положительное влияние на человечество. Человек принадлежит двум мирам-материальному и идеальному. Добро, истина и красота- три ипостаси идеального бытия. Вл. Соловьёв (1853-1900)- поэт, критик, философ, публицист.

Владимир Соловьёв.

Зинаида Гиппиус.

Картина Борисова-Мусатова. В картине «Призраки» (1903 г.) неясное предчувствие перерастает в тоску. Какая безысходность в безликих призрачных фигурах, блуждающих в сумерках по заброшенной усадьбе!

И. Крамской «Неизвестная».

« Неизвестная» - картина русского художника Ивана Крамского, написанная в 1883 году. Картина является как самым известным произведением Крамского, так и самым загадочным и интригующим. Назвав картину «Неизвестная» художник окружил картину ореолом таинственности. На полотне изображена молодая женщина, проезжающая в открытом экипаже по Аничкову мосту. Она одета по последней моде 1880-х годов. На ней бархатная шляпка с перьями, пальто украшенное мехом и лентами, муфта и тонкие кожаные перчатки. Взгляд царственный, таинственный и немного грустный. «Неизвестная» до сих пор остаётся загадкой художника. Ни в письмах, ни в дневниках он не оставил упоминаний о личности неизвестной. Существует версия, что прототипом к картине послужила курская девушка крестьянка Матрёна Саввишна, вышедшая замуж за дворянина Бестужева . Крамской познакомился c ней в Санкт-Петербурге и был пленён её красотой.

М. Врубель «Демон»

М.Врубель «Царевна-лебедь»

М.Врубель «Пан»

Поэтика намёка и иносказания; Отношение к слову, как к шифру некоей духовной тайнописи, знаковое наполнение обыденных слов; Апология(восхваление) мига, в котором отражается Вечность; Стремление создать картину идеального мира, сущ-го по законам Вечной Красоты; Глубокий историзм, изысканная образность. Музыкальность и лёгкость слога. Основные черты символизма.

Символизм - первое направление модернизма в европейской литературе - возник в 1870-е гг. во Франции и связан с творчеством поэтов П. Верлена, С. Малларме, Л. Рембо, Ш. Бодлера и др. Однако окончательное оформление символизма как самостоятельного литературного направления следует отнести к середине 1880-х гг., когда появились название и манифест данного направления. Вот что по этому поводу пишет Иннокентий Анненский ("О современном лиризме", 1909):

"В первый раз <...> поэтов назвал декадентами Поль Бурд в газете "Le Temps" от 6 августа 1885 г. А спустя несколько дней Жан Мореас отпарировал ему в газете же "XIX siècle", говоря, что если уж так необходима этикетка, то справедливее всего будет назвать новых стихотворцев символистами" (курсив автора).

Позднее в газете "Фигаро" от 18 сентября 1886 г. Ж. Мореас опубликовал "Манифест символизма". Надо отметить, что выработка своей эстетической платформы и формулировка се в виде литературного манифеста будет характерна и для большинства последующих модернистских течений. Нередко именно такой манифест и сообщал общественности о рождении нового течения или группировки.

Для французского символизма, в отличие от немецкого и русского, сформировавшихся позднее, были важны в первую очередь не философские, а чисто художественные принципы. Унаследовав от романтического искусства представление об индивидуалистическом бунтарстве художественной личности, символисты перевели это бунтарство в чисто эстетическую сферу. Если романтик противопоставлял себя всему миру, то символист ограничивался тем, что противопоставлял свой внутренний мир и свои художественные вкусы вкусам и художественным представлениям обывателей. Основным недостатком предшествовавшего им искусства XIX в., как романтического, так и реалистического, французские символисты считали неспособность подняться над чувственным восприятием. Они называли это искусство обывательским и буржуазным. По их мнению, индивидуальный внутренний мир художника не может получить адекватного отражения при помощи традиционных рационалистических художественных средств - образов, метафор, сравнений и т.п. Здесь нужны новые средства, и в качестве такового был предложен символ.

Символисты исходили из того, что в художественном произведении все значимо, все символично: символичны цвета картины, звуки музыки, звучание стиха и т.п. Создать такие символы и постичь их значение можно лишь интуитивно, ибо рациональные методы здесь бессильны. В основе символического искусства лежит представление о том, что весь мир пронизывает система соответствий (программный сонет Шарля Бодлера называется "Соответствия"). В известном сонете Артюра Рембо "Гласные" описывается система соответствии между гласными звуками и цветами1:

А - черный; белый - Е; И - красный; У - зеленый. О - синий; тайну их скажу я в свой черед. А - бархатный корсет на теле насекомых, Которые жужжат над смрадом нечистот.

Е - белизна холстов, палаток и тумана, Блеск горных ледников и хрупких опахал. И - пурпурная кровь, сочащаяся рана Иль алые уста средь гнева и похвал.

У - трепетная рябь зеленых вод широких, Спокойные луга, покой морщин глубоких На трудовом челе алхимиков седых.

О - звонкий рев трубы, пронзительный и странный, Полеты ангелов в тиши небес пространной, О - дивных глаз ее лиловые лучи.

Французские символисты особое внимание уделяли мелодичности, музыкальности стиха. Музыка была для них самым важным из искусств: "Музыка - прежде всего", - призывал Поль Верлеп. Символисты видели музыкальность стиха в плавности ритма, звуковых повторах, напевной интонации. Они разработали много новых форм организации стихотворного текста. В частности, они ввели в европейскую поэзию свободный стих, верлибр (фр. vers libre), ритм которого определяется не каким-то заранее известным стихотворным размером, а не связанный никакими внешними условиями и ограничениями как бы сам "вырастает" из живого движения текста.

Обилие символов, индивидуальных ассоциаций, сложных смысловых и звуковых связей делает поэзию символистов значительно более трудной для восприятия, чем творчество поэтов предшествующих направлений. Символистская поэзия требовала от читателей большей напряженности мысли и чувства, более активного и творческого взаимодействия с текстом. Читатель становится словно бы соавтором, а восприятие стихотворения - творческим процессом. Со своей стороны, писатель вовсе не стремится облегчить читателю путь к постижению своего произведения, более того, он как бы оберегает его сокровенный (скрытый, тайный) смысл от "непосвященных", профанов, "зашифровывает" его. Текст превращается в своего рода загадку. Такой загадочный, "зашифрованный" текст стали называть герметичным (герметическими называли тайные науки Средневековья: алхимию, астрологию и др.). Особым герметизмом отличалась поэзия Стефана Малларме.

Символизм, зародившийся во Франции, начал быстро распространяться по другим европейским странам. Символистские группировки появились в Англии, в Скандинавских странах, в Германии и т.д., вплоть до Грузии, где в 1910-е гг. возникло символистское литературное объединение "Голубые роги". В ряде стран символистская эстетика соединялась с идеями национального возрождения, таковы, например, литературные группировки "Молодая Польша", "Молодая Финляндия" и "Молодая Эстония". Для дальнейших судеб европейского модернизма особое значение имело развитие идей и творческого метода символизма в Германии и в России.

В Германии развитие модернизма оказалось связано с творческими поисками выдающегося композитора Рихарда Вагнера и идеями философской публицистики Фридриха Ницше. Музыкальность, игравшая важную роль в эстетических взглядах французских символистов, в Германии приобрела мистический оттенок. Музыка - это основа, душа мира; первооснова искусства. Одно из первых эссе Ф. Ницше, написанное еще в 1872 г., имело характерное заглавие "Рождение трагедии из духа музыки". Таким образом, под музыкальностью немецкие символисты понимали уже не просто мелодичность звучания того или иного стихотворения, а отражение в нем наиболее глубоких тайн жизни и бытия. Музыкальность для них - категория не формальная, а содержательная. Музыка может выразить те тайны жизни, которые в принципе не выразимы ни словом, ни цветом, пи контуром.

Другой важной особенностью немецкого символизма был его крайний, можно сказать, обостренный индивидуализм, что тоже связано с идеями Ницше, для которого наибольшей ценностью обладала ничем не ограниченная, абсолютная свобода творческой личности. Идеалом такой личности для Ницше был сверхчеловек, "человек-артист" будущего, не связанный моралью (по словам Ницше, он находится "по ту сторону добра и зла"), подчиняющийся лишь своей свободной воле; сильный, смелый, красивый.

Русский и западный символизм

Существенная проблема истории русского символизма - его соотношение с символизмом западным, шире - с западной литературой и философией.

По этому вопросу существуют различные точки зрения. Отметим прежде всего два взаимоисключающих взгляда: один, утверждающий, что это течение целиком подражательное и корни его главным образом - во французской литературе; другой, наоборот, что это - явление целиком самобытное.

Для Мережковского символизм - течение глубоко национальное, продолжающее исконные религиозно-мистичеcкие традиции русской литературы, прежде всего, Толстого и Достоевского, которые, по Мережковскому, «показали Европе русскую меру свободного религиозного чувства» и тем спасали человечество «от современного позитивизма», проповедуя «обращение к богу», «христианское смирение».

В противоположность Мережковскому, В. Брюсов связывает происхождение этого течения с Западом. Даже творчество самого Мережковского он объявляет продолжением дела западных писателей. «Мережковский всегда был и остается, может быть, против своей воли, - пишет Брюсов, - союзником тех, кто понял и оценил таких знаменосцев, как Ницше, Ибсен, Метeрлинк, Уйальд... Мережковский ближе любому «модернисту», чем многим из своих учеников... членам «религиозно-философских собраний».

Особенно интересна трактовка Брюсовым Тютчева, которого он, как и все русские символисты, относил к предшественникам этого течения.

Однако в Тютчеве Брюсов подчеркивает не его религиозную устремленность, как это делали другие символисты: «Тютчев-поэт,- пишет Брюсов,- как бы теряет свою веру в... божество». По общему мировоззрению Брюсов относит Тютчева к пантеистам в духе восточной философии: «Хаос представляется ему исконным началом всякого бытия». Предтечей же русских символистов, «учителем поэзии для поэтов» Тютчев, по Брюсову, является как «один из величайших мастеров русского стиха», создавший «поэзию намеков». И Тютчев ввел для этого в поэзию «особый эпитет, определяющий предмет по впечатлению, какое он производит в данный миг», т. е. «импрессионизм»; Тютчев, далее, «сопоставляет предметы, по-видимому, совершенно разнородные», стремясь найти между ними «сокровенную связь», «сливает внешнее и внутреннее («благовест солнечных лучей»); «проводит полную параллель между явлениями природы и состояниями души; нередко второй член сравнения у Тютчева опущен, и перед нами только символ», и т. д.

Иначе говоря, и в Тютчеве как предшественнике символистов Брюсов находит не национально-религиозные «откровения», а разработку той поэтики, которая развивалась западными мастерами. При этом учителями самого Тютчева, указывает Брюсов, были прежде всего немецкие поэты, «на образцах которых он воспитался, отчасти - поэзия французов», а «у своих русских предшественников Тютчев почти ничему не учился».

К двум охарактеризованным точкам зрения, так или иначе, примыкают и другие символисты, а также критики и исследователи разных направлений. Несомненный интерес представляет в этом отношении коллективный труд «Русская литература XX века» (1890-1910) под редакцией профессора С. А. Венгерова (М., изд. т-ва «Мир», 1914).

Во вступительных статьях С. Венгерова к этому труду дается общая концепция литературно-исторического процесса рассматриваемого периода. Оказывается, что можно «подвести под одну скобку» все самые различные литературные явления девятисотых годов: «провозвестника грядущей революции Горького и крайнего индивидуалиста Бальмонта, органического пессимиста Андреева, аполитизм и крайности политического радикализма, порнографию и героизм, мрак отчаяния и величайшее напряжение чувства победы». И все это объединяется неким «психологическим единством» - единством «одного хронологического поколения, психологических порывов и даже социологических настроений».

Так создает С. Венгеров «единый поток» русской литературы и, по его собственным словам, «переплетает и перемешивает в одно органическое целое все то, что почему-либо окрашивает собой данную эпоху».

«Неоромантизм» - так определяет С. Венгеров суть «единого потока» тогдашней литературы. Неоромантизм потому, что здесь есть «одно общее устремление куда-то в высь, в даль, в глубь, но только прочь от постылой плоскости серого прозябания». А такое «биение одного общего сердца» и «дает основание сближать литературную психологию 1890-1910 гг. с теми порывами, которые характерны для романтизма». А еще далее: с тем же «чувством чрезвычайного, с ощущением чрезвычайности тесно связано и богоискательство, как тоска по чему-то надземному и надсмертному».

Так устанавливает С. Венгеров «исконные» национальные корни русского символизма, а заодно - «единство» всей русской литературы.

Совершенно справедлива поэтому оценка концепции С. Венгерова, данная в свое время А. Г. Горнфельдом. «Трудно представить себе, сколь малым довольствуется панегирист русской литературы, усматривая «зерно героических традиций» в теперешнем модернизме, - пишет Горнфельд. - Лишь непонятным ослеплением можно объяснить те натяжки, на которых построен его сплошной панегирик, ту легкость, с которой он пропускает в свой моральный пантеон всякого, кто имел честь принадлежать к сословию российских литераторов. Все у него политики - даже аполитики, все у него религиозны - даже антирелигиозные, все у него идейны - даже безыдейные, все у него прогрессисты - даже трусы».

В духе «единого потока» трактовал символизм и другой видный критик и литературовед того времени - профессор Евг. Аничков. Но - в противоположность Венгерову - он целиком связывает это течение с Западом. Более того: по Аничкову, вся русская культура, а не только искусство, идут оттуда. «Новое искусство, как и все новое за последнее тысячелетие, - пишет Аничков, - началось на крайнем Западе...С запада на восток идут Новая вера и новый апокриф, новая мистика - предтеча религии будущего».

С этих позиций и намечает Евг. Аничков путь «единого современного искусства», восходящего по ступеням к «высшему творчеству: мистическому». Ибо, по Аничкову, «мистицизм - свойство нашей духовной сущности», а разум, «...научная система мышления привели к убыли нашего духовного богатства». Необходимо поэтому восстановить в их правах «экстаз, Месмера, внушение» и т. п. Символизм же, как новейшее течение в искусстве, как раз и обладает этой «тайной заклинаний, мистическим прозрением».

Итак, истоки русского символизма разные авторы определяют различно. Если Мережковский и Венгеров находят их в «исконных» национальных началах (религия, «героизм»), то Брюсов и Аничков находят их на Западе (и тоже по-разному: Брюсов - в мастерстве, Аничков - в мистике). Но это все - люди старшего поколения. А как отвечали на этот вопрос младосимволисты?

Вяч. Иванов, признавая «международную общность» символизма, считает, однако, западное влияние на русских поэтов «поверхностным, юношески непродуманным и, по существу, мало плодотворным». Причем влияние это коснулось, по его мнению, лишь старшего поколения и лишь в «короткий промежуток чистого эстетизма, нигилистического по миросозерцанию, эклектического по вкусу и болезненного по психологии». Но затем, в «синтетический момент» развития русского символизма, представленного теургами, которые со всей силой выразили «религиозную реакцию нашего национального гения против волны иконоборческого материализма», - этого уже не было. И в этом позднейшем, «истинном символизме» - «все подлинное и жизнеспособное уходит корнями в русскую почву».

Представляют же эти национальные начала родной «почвы», не говоря о Достоевском, поэты Вл. Соловьев, Фет и Тютчев - «истинный родоначальник нашего символизма». А их - в прошлом - «окружают»: Жуковский («мистическая душевность»), Пушкин («Пушкинский Поэт помнит свое назначение - быть религиозным устроителем жизни, истолкователем и укрепителем божественной связи сущего, теургом»), Баратынский («открывающий тайную книгу души»), Гоголь, Лермонтов - «первый в русской поэзии затрепетавший предчувствием символа символов - Вечной Женственности», и т. п. Так русский символизм и в своих истоках, а еще более того, как в этом убежден Вяч. Иванов, в будущем предназначен «выразить заветную святыню нашей народной души».

Андрей Белый, по сути дела, приходит к тем же выводам: русский символизм - глубоко национальное явление, продолжение дела всей русской литературы. Но Белый в большой степени признает и западные влияния, хотя своеобразно переработанные.

Концепция общего развития литературы наиболее отчетливо дана Белым в статьях «Символизм, как миропонимание» (1903) и «Настоящее и будущее русской литературы» (1910). В первой статье «Восток» (Россия) принимает (в лице русского символизма) индивидуалистическую «великую мудрость» Ибсена и особенно Ницше, но при этом религиозно-мистически ее переосмысливает.

Однако задача не ограничивается переработкой ницшеанства. Как высшая ступень символизма теургия уже не ограничивается «показом во временном - вечного: здесь уже речь идет о воплощении Вечности путем преображения воскресшей личности. Личность - храм божий, в который вселяется господь». А для выполнения такой задачи, указывает Белый, надо «идти там, где остановился Ницше», и необходимо еще «считаться с теософским освещением вопросов бытия и не идти в разрез с исторической церковью».

Переводя слова Белого с мистического на обычный язык, можно сказать так: истинный символизм в лице теургов, но Белому, принимает «мудрость» не только Ницше (и близких ему западных писателей) - он принимает также западных теософов. Но только все это переосмысливается на основе «национально-русской» теургической мистики.

В более поздней статье («Настоящее и будущее литературы») та же, по существу, концепция национально-религиозной переработки Запада дается уже в более широких масштабах и иллюстрируется литературным материалом.

Байрон, Гете и Ницше, пишет Белый, выражают «три стадии западно-европейского индивидуализма: личность бунтует в Байроне; личность побеждает мир в лице Гете; Ницше срывает с Гете олимпийскую тогу, видит новое небо и землю, но бросается в пропасть... Музыка Заратустры - тревожный молитвенный крик, обуреваемый кощунством». Запад, стало быть, не преодолевает индивидуализма.

Но вот является русская литература: Пушкин, Лермонтов... В «явном» они были подвержены влиянию Запада: «дневным светом своего сознания влеклись к Западу» и поэтому по-своему также «претворяли индивидуализм». Но в более глубокой, тайной своей сущности они были иными: «Тайная их молитва пролилась в стихию русской души».

Но именно это второе, не индивидуалистическое, а «народное» начало и было их подлинной сущностью. Оно и победило не только в России, но и на Западе: «Народная стихия литературы победила Запад в русском писателе».

Что же конкретно означает у Белого «народная стихия»?

Это, отвечает автор, «религиозная жажда освобождения», которая «глубоко иррациональна» и составляет основу и русской литературы и русского народа, основу вообще всей «борьбы за свободу и ценность жизни». И вот почему вся русская литература - «носительница религиозных исканий интеллигенции и народа»; вот почему благодаря той же внутренней религиозности «от Пушкина, Лермонтова до Брюсова и Мережковского русская литература глубоко народна...».

А. Волков пишет в «Русской литературе XX века»: «Преклонение перед упадочной буржуазной культурой Запада сказалось в русском символизме с первых же его шагов, ибо символисты выступили в роли проводников и пропагандистов загнивающего западного искусства... Объявив себя преемниками буржуазной культуры Запада, русские символисты резко отмежевались от... Пушкина, Некрасова».

Аналогичные мысли встречаются сплошь да рядом, в частности, в учебниках по русской литературе XX века. Так ли это?

«С первых шагов», т. е. начиная с книги Мережковского «О причинах упадка», русский символизм объявил себя национальным явлением, продолжающим исконные традиции русской литературы. От Пушкина да и от Некрасова никто из символистов не «отмежевывался»: они признавали их, но по-своему истолковывали. Брюсов, который, действительно, находил истоки символизма на Западе, видел, тем не менее, «преемников» символизма по мастерству и в России, а Пушкина чрезвычайно высоко ценил. Наконец, и теурги (Иванов, Белый), вовсе не ограничивали себя ролью «преемников культуры Запада». Все обстоит сложней. И чтобы разобраться в этом вопросе, необходимо, прежде всего, отказаться от «сплошной» оценки западных влияний на русских символистов и осмыслить явление дифференцированно. Тогда окажется, что по-разному сказывалось это влияние на старшем и младшем поколении; по-разному проявилось оно в области общефилософской, а затем - непосредственно в творчестве и литературных «приемах».

Если в своих общефилософских предпосылках весь русский символизм исходил из гносеологии Канта, а также из идей Шопенгауэра и Ницше, то последние два философа уже по-разному осмысливались старшим и младшим поколением. Это рассмотрено выше. Можно лишь отметить, что по философским истокам в символизме не было, собственно, ничего национально-самобытного. И даже ту религиозную «самобытность», которую теурги брали у Владимира Соловьева, они сами связывали все же то ли с Ницше (Белый), то ли с греческой античностью (Вяч. Иванов).

Теперь обратимся непосредственно к поэтическим влияниям и связям. Что и откуда взято здесь и как переработано русским символизмом? И естественно, что речь тут будет идти о французских символистах и их предшественниках, влияние которых было преобладающим, если не исключительным.

Французские символисты, как известно, считали своими учителями Эдгара По и Бодлера. По своим философско-гносеологическим истокам творчество этих писателей тоже целиком связано с агностицизмом и иррационализмом. В лекции «О принципе поэзии» (1848), являющейся как бы итогом литературной деятельности Э. По, он объявлял, что поэзия, по своей сущности, - «вдохновенное экстатическое предвидение благостей потусторонних». Поэзия вызывается «бессмертным инстинктом» и является как бы компенсацией за то, что «невозможно целиком постигнуть, здесь, на земле и раз навсегда, божественных радостей». Правда, в самом творчестве Эдгара По это экстатическое предвидение «божественных радостей» бытия оказывается очень малорадостным. Человек у Э. По изначально преступен, над людьми господствует губительный рок, страданье безысходно. Но это уже другой вопрос: вопрос о конкретном содержании, к которому приводит иррациональное познание: самый же принцип иррациональности творчества остается неизменным.

Ш. Бодлер исходил из того же принципа. Подлинный «голос» его поэзии, как он признается в программном стихотворении под тем же названием, звал: «Уйдем, уйдем со мной за грань возможного, за мыслимый предел»... И хотя, следуя за этим зовом, Бодлер, как и Эдгар По, увидел в жизни не «розовый пирог», а мир ужасов, мир «черных провалов», «ядовитых змей», он избрал все же этот путь, как единственно истинный. Ибо в нем - предвидения и пророчества, и есть особая радость в страдании и безумии:

С подмостков жизни я увидел наяву

Во глубине глубин, в чернеющих провалах

Миры, не узнанные суетной землей...

Как изгнанный пророк, я полюбил пустыню,

У гроба весел я, на празднествах я нем...

И сладко мне вино, что было б горько всем.

Не знают мудрецы таких прекрасных снов».

Из принципа иррационального познания бытия естественно вытекают далее собственно поэтические приемы Э. По и Бодлера: утверждение исключительной роли музыкального начала в поэзии (еще Э. По считал «музыку - наиболее возбуждающим из всех элементов поэзии»); осмысление явлений природы как «леса символов», за которыми прозревается метафизическая сущность мира («Соответствия» Бодлера); наконец, утверждение импрессионизма и сложной метафоричности как средства воплощения таинственного мира, где «глубокий, темный смысл обретают в слиянии перекликающиеся звук, запах, форма, цвет...».

Однако названные общегносеологические и поэтические принципы, проявившиеся уже у Э. По и Бодлера, именно у французских символистов (и прежде всего у Верлена, Рембо и Малларме) оформились в законченную эстетическую систему. И вот, коротко говоря, основные ее положения.

Поэзия - выражение чувств, настроений, душевных устремлений поэта. Художник не отражает действительности, она для него - лишь повод для передачи состояний собственной души. Реализм объявляется поэтому направлением ложным.

«Я» поэта, в понимании символистов, - это «Я», не признающее никаких законов: ни общественных, ни нравственных, ни даже законов логики и разума. В этом «Я» воплощен произвол личности, крайний индивидуализм, постоянно переменчивый и находящийся, собственно, за границами человеческого. «Мы не хотим ни логики, ни законов, ни теорий и доктрин, ничего - это все от человека, все это плоды его ума, - писал Малларме. - Мы будем сегодня верующими, завтра - скептиками, послезавтра мы будем монархистами или революционерами, если захотим этого».

Это «Я» проявляет также особую устремленность к анормальному и аморальному. «Они предпочитали безумное разумному и анормальное - нормальному», - писал о них Горький. В конечном же счете устремленность за границы разума приводила к так называемому «двойному зрению», к «провидению» за реальным «иного», мистического мира:

Сердце и душа томятся жаждой, -

В них дано не зренье ль мне двойное...

Я угадываю сквозь шептанья

Поэт ни в чем не находит радости и смысла. Действительность - хаос и мука:

Огромный, черный сон

Смежил мне тяжко вежды.

Замри, ненужный стон,

Усните, все надежды!

Кругом слепая мгла,

Теряю я сознанье,

Где грань добра и зла...

О, грустное преданье!

(Поль Верлен, перевод Ф.Сологуба)

Верлена поэтому решительно ничто не радует на земле: ни природа, ни искусство, ни любовь, ни человек: «Что мне добро и зло, и рабство, и свобода! Не верю в бога я». Безысходна судьба «челна забытого, скользящего по воле бурных волн».

В этой связи следует назвать еще одну черту французского символизма: космополитизм. К нему закономерно приводит игнорирование действительности, обращение к иррациональной основе «человека вообще» - вне эпохи, места, времени. С этим мы встречаемся еще у Бодлера. В поэме в прозе «Чужестранец» он объявлял, что поэт не любит и не знает «ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата», ему неизвестен смысл слова «друг» и неведомо, «в каких широтах находится родина». На земле поэт - «чужестранец», которому все ненавистно или чуждо, и остается любить лишь «облака... облака, которые проходят... там, наверху... чудесные облака».

Поэтика французских символистов целиком вытекает из перечисленных положений и является, в сущности, продолжением поэтики Э. По и особенно Бодлера. Это крайний импрессионизм как выражение вечно смятенного сознания; недосказанность, намеки, оттенки слов без отчетливых определений; сложная метафоричность и символика; господство музыкального начала (заменяющего подчас логику художественной мысли) и произвольное приписывание звукам имманентного значения («Цветной сонет» Рембо); непонятность языка, возведенная в принцип; наконец - антидемократизм, изысканный «аристократизм» всей этой поэзии. Сущность такой поэтики хорошо выражена Верленом в известном его стихотворении «Искусство поэзии», в котором подчеркнута еще раз общая ее устремленность:

Стихи крылатые твои

Пусть ищут за чертой земного

Иных небес, иной любви.

Теперь можно ответить на поставленный выше вопрос о собственно литературных влияниях на русских символистов. И ответ опять придется давать дифференцированно: отдельно в отношении всего русского символизма, и отдельно - в отношении теургов.

Целиком приняли русские символисты (и старшее, и младшее поколение) поэтику западных мастеров. Брюсов поэтому справедливо отмечал, что и поэтическое искусство Тютчева как виднейшего русского предшественника символизма идет от Запада. Действительно, поэтика всего русского символизма (начиная с понимания существа символа как искания, по словам Верлена, «за чертой земного иных небес, иной земли»)-это все та же поэтика намеков, недосказанности, «соответствий» между реальным и «иномирным», сложной метафоричности, превалирования музыкального начала и т. п.

Далее можно отметить - уже в отношении только старших символистов, - что все их основные темы и мотивы в той или иной мере повторяли французский символизм. Это воспевание крайнего индивидуализма и произвола «Я», стоящего вне всяких законов; неприятие реального мира - тюрьмы; устремленность в «запредельное»; апелляция к «экстазу» мигов, мечты; стремление к «тому, чего нет» (Гиппиус), воспевание анормального, порочного, «корня человечества больного» (Минский, Сологуб). И это, наконец, тот же космополитизм, метания «Я», не знающего ни братьев, ни сестер, ни отца, ни родины.

Вяч. Иванов тоже признавал, что это поколение было творчески несамостоятельным, хотя, считает Иванов, то был лишь «короткий промежуток»: промежуток «чистого эстетизма, нигилистического по миросозерцанию, эклектического по вкусу и болезненного по психологии». Но позже, с появлением теургов, утверждает Иванов, «истинный символизм» полностью вернулся «на русскую почву».

Так ли это, однако? Отошли ли от западных влияний и пришли ли к национальным истокам теурги, а также позднейший Мережковский и его единомышленники?

В отношении теургов верно то, что они отвернулись от «болезненной психологии» старшего поколения и создали поэзию, в которой пытались заменить индивидуализм «соборностью», неопределенность устремлений в «иномирное», верой во «второе пришествие», пессимизм в отношении реальной действительности религиозным оптимизмом. Иначе говоря, они отвергли основные темы и мотивы старшего поколения, непосредственно шедшие от французского символизма.

Но, с другой стороны, приход «Нового Христа» в духе Вл. Соловьева теурги, как мы видели, связывали с Ницше (А. Белый), с греческой античностью (Вяч. Иванов); их эстетика все так же исходила из агностицизма Канта; тема спасительной «Вечной Женственности» явно перекликалась с немецким романтизмом, прежде всего, с Новалисом; наконец, теурги (Белый) «дополняли» свое учение теософией немца Штейнера.

Таким образом, западные истоки и влияния существенным образом сказывались и у теургов. Несколько иначе обстоит дело с Мережковским и его ближайшими единомышленниками (Гиппиус, Философов). Критики-современники постоянно обвиняли Мережковского в переменчивости взглядов «по последней моде». Сам Мережковский, однако, считал свое творчество единым. Это «не ряд книг, - писал он в предисловии к собранию своих сочинений,- а звенья одной цепи, части одного целого», хотя автор и переживал «безысходную муку противоречий, шел к соединению через раздвоения».

Однако при всех этих переменах Мережковский в одном был неизменен: он всегда был религиозен. И в этом, собственно, и заключается «единство» его творчества. В чем же суть концепции Мережковского (художественно наиболее полно выраженная в трилогии «Христос и Антихрист», теоретически - в многочисленных статьях и книгах)?

Историческое христианство, утверждает позднейший Мережковский, - пройденная ступень, ибо оно аскетично и противоречиво. С другой же стороны невозможно, по Мережковскому, жить «без Христа», так как это приводит к господству «черта», к «царству мещанства», Чичиковых и Хлестаковых (куда автор причисляет и пролетарское социалистическое движение - «Вавилонскую башню социал-демократии - всемирное и вечное царство Чичикова»).

И вот, в противовес Христу «Первого Завета», а также своеволию «язычества» и «мещанства», Мережковский проповедует «последнее откровение Третьего Завета». Здесь «антиномия личности и общества, анархизма и социализма разрешается в совершенном соединении Богочеловека с Богочеловечеством» и достигается, наконец, «совершенный синтез безгранично свободной личности и безгранично свободной общественности... тысячелетнее царство святых на земле, в новом Иерусалиме, Граде Возлюбленном, в том самом, который возвещается в Апокалипсисе».

В концепции о «Третьем Завете» непосредственно западных влияний нет. Она основана на Библии, Апокалипсисе, учении Христа, которые Мережковский считает национально-русскими.

Итак, вопрос о западных влияниях на русский символизм нельзя решать однозначно. Здесь по-разному (в различные периоды и у различных художников), очень причудливо, а нередко и противоречиво переплетались общефилософские и собственно литературные влияния. Поэтому-то и сами символисты и их критики, подчеркивая отдельные стороны сложного явления, по-разному и осмысливали проблему. Мережковский и теурги настаивали на самобытно-национальных корнях символизма, противопоставляя их Западу. Конкретно такой национальной основой объявлялись христианско-религиозные начала, искони, мол, свойственные русской литературе и русскому народу. Их они и продолжают. Что же касается того нового, что они сюда внесли, то младосимволисты видели его в теургии, Мережковский - в «Третьем Завете».

Однако, по сути дела, различия между теургами и Мережковским не было. Это лишь по-разному трактовавшееся единое, модное в те годы, «новое религиозное сознание». Коренное свое единство сознавали не только символисты и их друзья, но и все вообще «религиозники» того времени. Не случайно поэтому соловьевско-теургическую и антропософскую концепцию «Серебряного голубя» и «Петербурга» одинаково приветствовали как раскрытие глубочайших «основ русской души» и Мережковский, и Бердяев, и Вяч. Иванов, и Аскольдов...

Теурги и Мережковский одинаково утверждали, что их творчество национально и народно потому, что продолжает, дескать, дело всей великой русской литературы, которая, как и символизм, в основе своей - религиозна.

Не может, однако, быть никакого сомнения в том, что все эти рассуждения и домыслы - полнейшее извращение и сущности «души русского народа», и сущности русской литературы. Лучшее свидетельство тому знаменитые слова В. Г. Белинского: «По-вашему, - писал Белинский Гоголю, - русский народ самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиетизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почесывая себе... Он говорит об образе: годится - молиться, а не годится - горшки покрывать. Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это по натуре глубоко атеистический народ». В. И. Ленин считал религиозность и христианское смирение чертами отсталости, той «патриархальности» русского народа, которая была воспитана в нем веками рабства и использовалась господствующими классами, чтобы, говоря словами Белинского, «именем Христа» оправдать эксплуатацию, кнут, насилие. Религия - одна из самых гнусных вещей, какие только есть на свете»,- писал Ленин. И корни ее не в какой-то внеисторической особой «русской душе»: «Социальная придавленность трудящихся масс, кажущаяся полная беспомощность их перед слепыми силами капитализма... - вот в чем самый глубокий современный корень религии» - учил Ленин. Реальные же исторические «условия жизни» - все более развертывающаяся в стране классовая борьба - неизбежно порождают даже у самых отсталых слоев народа, где еще господствовала «бессознательная, рутинная религиозность», революционную сознательность.

И.Машбиц-Веров

Вождем русского символизма называют обычно Валерия Брюсова. Это не совсем так. В своей речи на юбилейном торжестве по случаю пятидесятилетия (17 декабря 1923 года) Брюсов заявил: «Нужно отнести на счет юбилейных преувеличений то, что я был вождем символизма, создал журнал «Весы»... Создал все это не я, а я был одним из колесиков той машины, был некоторой частью в том коллективе, который создал символическую поэзию... В самый первый период моей жизни кругом меня я видел среди товарищей людей старше меня - Мережковского, Сологуба, Бальмонта...».

Действительно, первыми теоретиками и практиками символизма - до Брюсова - были Д. Мережковский, Н. Минский, 3. Гиппиус, Ф. Сологуб и ряд других писателей, выступивших в конце 80-х - начале 90-х годов со стихотворениями, рассказами, статьями. Они, собственно, и заложили основы нового течения. Да и само название «символизм» появилось позднее. Вначале же, как, впрочем, нередко и впоследствии, говорили вообще о «новом течении» в искусстве, «модернизме», «декадентстве». При этом самая сущность символизма не была в те годы вполне ясна даже пионерам нового движения, и они предлагали поэтому разные его определения.

Так, например, поэт Н. Минский, он же автор ряда философских работ, названных Г. Плехановым «евангелием от декаданса», определял символизм только в самых общих его основах, как искусство, которое «внушает читателю метафизические настроения» (П.Перцов. Литературные воспоминания). Бальмонт считал главным в символизме многозначность образов, в которых «помимо конкретного содержания есть еще содержание скрытое».

Брюсов, объявляя уже тогда (1895) символизм «лучезарным венцом всей истории литературы», тем не менее, по собственному признанию, только еще искал «разгадку» его сущности и отличительных черт. И на вопрос (в упор поставленный ему) так ответил тогда П. Перцову: «Прямо я не могу ответить. Во всяком случае, [дело] не в символах. Я ищу разгадку прежде всего в форме, в гармонии образов или, вернее, в гармонии тех впечатлений, которые вызывают образы... Слова утрачивают свой обычный смысл, фигуры теряют свое конкретное значение, - остается средство овладевать элементами души, давать им сладострастно-сладкие сочетания». Иначе говоря, Брюсов видел тогда своеобразие символизма в его особой формальной структуре и прежде всего - в его импрессионистичности.

Неопределенность высказываний, разнобой мнений о сущности символизма (среди самих его создателей) усугублялись еще тем, что многое в зарождавшемся символизме было от стремления «эпатировать» публику, от искусственного преувеличения, «оргиазма» чувств в подражание западным «учителям» (Эдгару По, Бодлеру, Ницше и т. д.). Не случайно, например, один из ранних символистов, Александр Добролюбов, которого Брюсов ставил чрезвычайно высоко, жил в «обитой черным комнате с разными символическими предметами», а в обществе «чудил и любил говорить пифически», призывая, в частности, к самоубийству! Не случайно Зинаида Гиппиус выступала с чтением стихов, прикрепив за спиной бумажные крылышки. И вообще для ранних символистов чрезвычайно характерны, по свидетельству современников, «ломание в манерах, мыслях и словах», наигранная «театральность», наклонность к позе». Очевидно, и нашумевшее брюсовское однострочное стихотворение «О закрой свои бледные ноги» или демонстративный алогизм стихотворения «Творчество» следует отнести к той же «эпатации», к тому же позерству.

Однако при всем разнобое мнений и при всех крайностях эпатажа ясно намечалась единая, в конечном счете, суть нового литературного течения.

Первым по времени попытался теоретически выяснить его основы Д. С. Мережковский, который в 1892 году написал работу «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы».

Поэзия по природе своей - иррациональная, неземная сила, - пишет Мережковский, «сила первобытная и вечная, стихийная... непосредственный дар Божий. Люди над нею почти не властны». Вместе с тем это величайшая культурная сила истории, «движущая целые поколения, целые народы по известному культурному пути».

Таков первый, наиболее общий тезис Мережковского.

«Гений народа», «народная душа» - вот что является истинным внутренним содержанием поэзии, продолжает Мережковский. Великие поэты и выражают эту «народную душу». В России, в частности, такими величайшими художниками были, прежде всего, Ф. Достоевский и Л. Толстой. Но у нас не было и нет в этой области, в отличие от Европы, преемственности, а есть лишь отдельные, оторванные друг от друга и от народа одинокие гении. Поэтому после Толстого и Достоевского наступает глубочайший упадок, достигший теперь крайнего «варварства и одичания, - дальше идти некуда».

Кризис, переживаемый литературой, должен быть преодолен, ибо это вопрос о том, «быть или не быть в России великой литературе - воплощению великого народного сознания». Непримиримым врагом возрождения литературы является, однако, «грубый материализм», неспособный понять «великой теории познания XIX века, заложенной Кантом». «Научному и нравственному материализму соответствует художественный материализм с преобладающим реалистическим вкусом толпы». Сущность борьбы в области духовной культуры, таким образом, заключается в непримиримой борьбе материализма и идеализма - «двух взглядов на жизнь, двух диаметрально противоположных миросозерцаний».

Конечная победа, однако, будет за идеализмом в его религиозно-христианской формации, - пытается убедить Мережковский. Ибо идеализм этот, несмотря на развитие позитивизма и материализма в XIX веке, есть «вечная потребность человеческого сердца». Именно Толстой и Достоевский, «два наших писателя-мистика... показали Европе русскую меру свободного религиозного чувства, которое вылилось из самого сердца народа». Вот почему, только следуя по пути, указанному этими религиозно-мистическими гениями, «только вернувшись к богу, мы вернемся... к своему великому христианскому народу».

С этих ложных позиций Мережковский и оценивает далее весь путь русской литературы. Он готов признать революционно-демократических писателей - Некрасова, Глеба Успенского, - но только отбросив их демократизм и революционность. В их творчестве он видит не страшную картину нищеты и бесправия русского крестьянства, не «сто миллионов экономических единиц», а воплощение «Царя Небесного в рабском виде». «Истинный Некрасов, - утверждает поэтому Мережковский, - мистик, верующий в божественный и страдальческий образ распятого бога, самое чистое и святое воплощение духа народного», а истинный Глеб Успенский - создатель «Парамона Юродивого», этого «настоящего угодника Божия из народа». Вообще, говоря о народе и изображая его, считает Мережковский, надо целой «бездной отделить вопросы о хлебе насущном от вопросов о боге, о красоте, о смысле жизни». «Народ не может, не смеет говорить о хлебе, не говоря о боге. У него есть вера, которая объединяет все явления жизни в одно божественное и прекрасное целое».

В «болезненно-утонченной чувствительности» художника, в рисуемых им «мимолетных настроениях, в микроскопических уголках - рассуждает Мережковский, - открываются целые миры». Это - символизм, соединенный с импрессионизмом. И через эти «неизведанные впечатления» житейское возникает «как призрак, освобождая человеческое сердце от бремени жизни».

Так Чехов оказывается в том течении русской литературы, к которому «примыкает и современная стихотворная поэзия...Фофанов, Минский», а также другие декаденты-символисты начального периода.

Из сказанного естественно вытекает общий вывод Мережковского о дальнейших путях развития русской литературы. Продолжая «вечное», «религиозное», «мистическое», то, что составляет, мол, основу всякого великого искусства, основу, в частности величайших русских гениев - Достоевского и Толстого, - «все литературные темпераменты, - пишет Мережковский, - все направления, все школы (девяностых годов - И. М.) охвачены одним порывом, волною одного могучего и глубокого течения, предчувствием божественного идеализма. Это «возмущение против бездушного, позитивного метода», вызванное «неутомимой потребностью нового религиозного или философского примирения с непознаваемым». «Всеобъемлющая широта и сила этого страстного, хотя еще неопределенного и непризнанного течения, заставляет верить, что ему принадлежит великая будущность».

Придя, таким образом, к выводу, что будущее русской литературы в «божественном идеализме», Мережковский и выдвигает «три главных элемента этого искусства». Во-первых, «мистическое содержание». Наша литература должна показать Европе и миру всю «русскую меру свободного религиозного чувства», которое покоится на «страдальческом образе распятого бога - самом чистом и святом воплощении духа народного». Вот почему и новая литература выражает дошедшую «до последних пределов нашу современную скорбь и нашу потребность веры».

Второй его «главный элемент», вытекающий из содержания, касается формы. Новая поэзия прежде всего - поэзия «символов», т. е. такого образного воплощения, когда любые «сцены - из будничной жизни обнаруживают откровение божественной стороны нашего духа». Все изображаемое художником оказывается поэтому не отражением каких-то явлений объективного мира, а лишь «уподоблением» (Vergleichniss - термин берется Мережковским у Гете), лишь «символом преходящего».

Наконец, в силу того, что новое искусство выражает «неоткрытые миры впечатлительности», неуловимые оттенки, бессознательное, темное и т. п., оно неизбежно импрессионистично. Расширение художественной впечатлительности в духе изощренного импрессионизма и составляет «третий главный элемент нового искусства».

Мы рассмотрели книгу Мережковского, этот первый опыт теоретического осмысления символизма. Может показаться, что Мережковский в своей теории весьма оптимистичен: ведь утверждаемая им новая литература - это откровение «божественного» во всем и, стало быть, жизнь и искусство находят здесь свое осмысление и оправдание.

Но это совсем не так. Оказывается, что сама «божественность» Мережковского, его исходные позиции полны тоски и противоречий. Это «страдальческий образ распятого бога», это скорбь о вере, дошедшая до «последних пределов». Так с самого начала символизм Мережковского неразрывно связан с декадентством в его преимущественно пессимистическом выражении. И в противоположность всеспасительной религии, мир все же оказывается бессмысленным, а человек роковым образом одинок. В поэтической практике Мережковского тех (частично и позднейших) лет это и обнаруживается с большой ясностью. И вот почему возникает такое, например, лирическое признание:

В своей тюрьме,- в себе самом -

Ты, бедный человек,

В любви, и дружбе, и во всем

Один, один навек!..

(«Одиночество», 1891)

Вот почему, далее, в стихотворении «Парки» (1892) утверждается ложь всего, во что верует и что делает человек, ложь самой eго тоски. Вся жизнь, ее «рабство» и ее «любовь», оказывается цепью сплошной лжи, все - «прах без цели», и все вызывает «страх», от которого избавительницей является смерть:

Мы же лгать обречены

Роковым узлом от века...

Лгу, чтоб верить, чтобы жить,

И во лжи моей тоскую.

Пусть же петлю роковую,

Жизни спутанную нить,

Цепи рабства и любви,

Все, пред чем я полон страхом,

Рассекут единым взмахом,

Парка, ножницы твои!...

Реакционно-мистические теории Мережковского, его стремление играть роль духовного вождя русской интеллигенции получали решительный отпор со стороны революционного, демократического лагеря.

В связи с изданием сборников «Знание», объединявших писателей-реалистов, М. Горький писал К. Пятницкому: «Направлены они будут против «модернистов», «победителей» и всей этой шушеры во главе с основоположником их - Мережковским» (т. 29, стр. 55). Горький определял творчество Мережковского и тех, кто был ему близок, как «темные уголки мистицизма», «заеденные хламом вековой лжи тропинки религии» (т. 23, стр. 346).

Валерий Брюсов выступил как теоретик символизма несколько позже, чем Мережковский. Впервые он высказал свои взгляды по этому вопросу в предисловиях к сборникам «Русские символисты» (1894-1895), в ряде ранних статей и - далее - в предисловиях к книгам «Шедевры» (1895), «Это - я» (1897), «Третья стража» (1900).

Цель символизма, объявлял Брюсов («Русские символисты», выпуск I), «рядом сопоставленных образов как бы загипнотизировать читателя, вызвать в нем известное настроение». Вместе с тем Брюсов не видит еще в символизме - как это делают его увлекающиеся последователи - «поэзии будущего», не желает «отдавать особого предпочтения символизму». Он лишь считает, что символизм имеет raison d"etre.

Затем в связи с шумом, вызванным в печати «Русскими символистами», Брюсов опубликовал в московской газете «Новости дня» (30/VIII 1894) статью «К истории символизма» (вместе со своим интервью). Здесь сформулированы положения, которых он придерживался до начала 900-х годов, на первом этапе развития его теоретических взглядов.

Признавая, что символизм как течение еще вполне «не обозначился, идет ощупью», Брюсов все же выдвигает целую концепцию этого течения, связывает его с историей всей мировой литературы.

Два основных течения, заявляет Брюсов, искони наметились в мировой литературе. Одно, которое «господствовало» (сюда он относит Софокла, Шекспира, Гете, Пушкина), видит сущность поэзии в том, чтобы «изображать жизнь в ее характернейших чертах». Но это, утверждает Брюсов, «бессмысленное занятие», оно ведет «к бесплодному удвоению действительности».

Другое течение - «непризнанное» - имеет иную цель. «Эта поэзия стремится передать тайны души, проникнуть в глубины духа». Ее «можно проследить от таинственных хоров Эсхила, через произведения средневековых мистиков... до непонятных стихов Эдгара По и нашего Тютчева». Это и есть, по мнению Брюсова, истинная поэзия, «истинная лирика, которая должна вызвать в душе читателя совершенно особые движения... - особые настроения».

Находя далее развитие этой «истинной поэзии» у романтиков и Бодлера, которые разрушали авторитет и «законы», установленные реализмом, утверждали, в противовес «внешнему изображению жизни, иное содержание поэзии», - Брюсов приписывает особо выдающуюся роль в «расчищении пути для новой поэзии» прерафаэлитам. Ибо для них - «образы, картины - только материал, сущность произведения - в определенной метафизической идее, передаваемой этими образами».

На этой почве, объявляет Брюсов, и возник символизм. «Символизм не есть поэзия символов» - оспаривает он теоретиков, придерживающихся такого взгляда. Сущность символизма в другом. Он в корне меняет самую цель поэзии. Если для реалистов основной «принцип» и конечная «цель» - «изображение действительности», то для символистов «вселенная существует для того, чтобы дать материал для поэмы». Только с таких позиций и можно создать «совершенно новый, еще не испробованный орган для передачи самых сокровенных движений души», поэзию, «воплощающую неведомые человечеству тайны духа, отстоящие на сто тысяч верст от доводов рассудка». С высот такой поэзии, пишет Брюсов, «далекими и чуждыми кажутся все эти обманутые мужья, нераскаянные убийцы и мстящие за отца сыновья, которым по традиции мы еще удивляемся в трагедиях Шекспира».

С этих же позиций, т. е. с позиций, осмысливающих символизм как «орган» передачи неведомых ранее настроений, как творчество, «создающее новый поэтический язык», «заново разрабатывающее средства поэзии», Брюсов оценивает и трех крупнейших французских символистов: Рембо, Верлена и Малларме, с которыми он непосредственно связывает русский символизм.

В стихах Верлена, пишет Брюсов, «отдельные эпитеты, выражения имеют значение не по отношению к предмету стихотворения, а по отношению к общему впечатлению, получаемому читателем». Рембо идет еще дальше, «откинув определенное содержание стихотворения» и давая «лишь мозаику слов и выражений» в целях вызова тех же «впечатлений». Наконец Малларме вообще дает только «важнейшие впечатления», без ясной их связи, «предоставляя читателю самому устанавливать связь между ними».

В этом же плане следует, по Брюсову, осмысливать и развитие поэтики русских символистов, такие, например «странные сочетания», как «белое бедствие», «гремящее пятно». Здесь «эпитет относится не к предмету, а к общему впечатлению».

Необходимо учесть, что Брюсов писал цитируемую статью в двадцатилетнем возрасте, когда - по его же словам - «он был еще весь в поисках пути». Неудивительно поэтому, что в приведенных высказываниях многое остается невыясненным, противоречивым. Для нас, однако, важно здесь то обстоятельство, что при несомненной незрелости статьи в ней все же ясно намечены основные особенности, характеризующие теоретические воззрения Брюсова тех лет и выявляющие его расхождение с Мережковским.

Для Мережковского суть символистской поэзии - в постижении «истины» жизни, которая представляется ему как мистическое чувство «распятого Христа». Осмысление явлений действительности как символов «божественного откровения» и образует, по Мережковскому, символистскую поэзию. Что же касается импрессионизма, то это только необходимое средство, «форма» воплощения «русской меры религиозного чувства».

Для Брюсова же импрессионизм ценен тем, что открывает дорогу новым поэтическим приемам для передачи сложных переживаний человека. Именно новое художественное мастерство - главная для Брюсова, определяющая черта символизма. Если и для Брюсова явления действительности - лишь «материал» для поэтической переработки и переосмысления, то, вместе с тем, он вовсе не сводит художественное творчество к религиозной, христианской мистике. Символизм, утверждает Брюсов, прежде всего - искусство выражения «особых движений» души, ее разнообразных и новых «настроений», «тайн духа». И цель символизма для него прежде всего - в мастерстве воплощения таких настроений, в мастерстве «гипноза» читателя своими настроениями.

Правда, новые впечатления, «тайны духа», постигаемые символизмом, связываются и у Брюсова в своем происхождении, как мы видели, с мистическими пророчествами Эсхила, средневековыми мистиками и т. п. Но ведь не случайно они еще в большей степени связываются с крупнейшими французскими символистами, взятыми вне мистики, а как мастера, создающие новый поэтический язык и новые средства эстетического воздействия.

Такая постановка проблемы не случайна для Брюсова. Она возникла из его собственного опыта художника (как это подробнее выяснится при анализе его поэзии). С первых же своих шагов, говоря о «метафизических» стремлениях постигнуть «чувствования, словно отрешенные от условий земного», Брюсов теоретически и поэтически выявляет «новые настроения» в широком философском, этическом, историческом, общественно-бытовом плане.

Итак, Брюсов с самого начала не видел спасительной «истины» поэзии в религии и мистике. «Истину» он тогда искал прежде всего в «Я» поэта: «выше всего душа своя». И эта мысль, мысль о том, что задача символистской поэзии - выражение «полноты души художника», что «сущность поэзии - личность художника» - проходит решительно во всех статьях Брюсова тех лет, в предисловиях к сборникам стихов и т. д.

Но что же все-таки конкретно представляет собой это «Я» поэта? Чем полна его «душа»?

Отвечая на этот вопрос, мы обнаруживаем, что на деле, как Брюсов сам признается, его тогда «томили и угнетали и условные формы общежития.., и условные формы нравственности, и самые условия познания». Иначе говоря, то была очень сложная, по-молодому хаотичная гамма «настроений», которые требовали своего выражения. Это был молодой человек на трудном распутье, изнемогавший «во мгле противоречий», искавший смысл бытия и в «любимцах веков», и в страстях, и в человеческом мужестве, и в жизни простого народа, и - более всего - в познании. «Самое ценное в новом искусстве,- писал тогда Брюсов,- вечная жажда, тревожное искание. Неужели их обменяют на самодовольную уверенность, что дальше идти некуда?»

Выражаемые символистской поэзией «неведомые ранее настроения» и означали, стало быть, по Брюсову, очень обширный круг переживаний, в сущности своей вполне реальных. Это хорошо выражено, в частности, в заключительных строках стихотворения «Братьям соблазненным» (не мистикам ли - «плененным беглым светом»?):

Жизнь не в счастье, жизнь в искании,

Цель не здесь, в дали всегда.

Славьте, славьте неустаннее

Подвиг мысли и труда!

С другой стороны, еще более далекой от мистики была основная, собственно поэтическая задача, которую, по Брюсову, разрешал символизм: создание нового языка и новых средств выразительности. И задача эта тогда, на фоне культивировавшейся шаблонной и маловыразительной поэтики эпигонов народничества, имела практическое значение.

Так уже в первых своих выступлениях Брюсов, при всех противоречиях, осмысливал символизм, в сущности, наиболее трезво. Совершенно явны у него элементы позитивизма и реализма. И не случайно поэтому, как признается Брюсов, ему приходилось выслушивать от «правоверных» символистов «жестокие упреки за этот реализм в символизме, за этот позитивизм в идеализме».

Позже, в 1904 году, Брюсов делает попытку объяснить символизм с чисто идеалистических позиции. К тому времени символизм уже завоевал признание значительных литературных кругов, а Брюсов выступает как вождь нового направления, редактор журнала «Весы», цитадели символизма.

«Весы» убеждены, - говорится во вступлении к первому номеру журнала,- что «новое искусство», «декадентство», «символизм» - крайняя точка, которой достигло на своем пути человечество, что именно в «новом искусстве» сосредоточены все лучшие силы духовной жизни земли, что, минуя его, людям нет иного пути вперед»...

Это, разумеется, совсем уж не тот голос, который «не желал отдавать предпочтение символизму». Это голос течения, считающего себя ведущим в искусстве. И вот журнал открывается статьей Брюсова «Ключи тайн», прочитанной ранее как публичная лекция и являющейся, в сущности, развернутой программой.

Автор статьи прежде всего отклоняет всякие попытки научно осмыслить искусство. Это обосновывается двояко. С одной стороны, заявляет Брюсов, все эстетические теории - теория полезности искусства, теория искусства как средства общения, «искусства - как развлечения» и т. п. - все они обходят основной вопрос: «в чем темные алкания художника?» Что руководит художником, когда он творит, совершенно независимо от того, приносит ли его творчество «пользу», служит ли «общению» и т. п. Ни одна эстетика этого вопроса не разрешает, - утверждает Брюсов.

Но Брюсов отрицает и теорию «искусства для искусства». Это - «другая крайность». Ибо теория «чистого искусства, самодовлеющего и бесцельного - отрывает его от жизни, т. е. от единственной почвы, на которой что-либо может взрасти в человечестве». А между тем искусство всегда выражение жизни человека в ее высшие моменты, оно «всегда искание», всегда выражает жизнь глубины человеческой души, сокровеннейшие чувства - «водоворот тоски, отчаяний и проклятий».

Дело, однако, не только в том, что эстетические теории не разрешают основной вопрос о внутренних силах, рождающих творчество художника. Никакая научная теория, объявляет Брюсов, вообще не в силах, по самой своей сути, по своей природе, разрешить этот вопрос.

Кант раз навсегда доказал, считает Брюсов, что «сущность» мира, мир «в себе» - непознаваем, не может быть познан наукой. Все научное познание, по Канту, ограничено и обусловлено нашей психофизиологической организацией. Человек пропускает через себя, словно через сито, действующий на него «мир в себе». И этот мир, таким образом, уже с самого начала воспринимается в формах и категориях, продиктованных и установленных собственным нашим сознанием, т. е. как «феномен». «Явления мира, пишет Брюсов, открываются нам во вселенной, растянутые в пространстве, текущие во времени, подчиненные закону причинности». Это и «подлежит изучению методами науки, рассудком». Но такое изучение, «основанное на показаниях наших внешних чувств, - вовсе не есть познание «сущности». «Глаз обманывает нас, приписывая свойства солнечного луча цветку, на который мы смотрим. Ухо обманывает нас, считая колебания воздуха свойством звенящего колокольчика. Все наше сознание обманывает нас, перенося свои свойства, условия своей деятельности на внешние предметы. Мы живем среди вечной, исконной лжи. Мысль, а следовательно, и наука бессильны разоблачить эту ложь. Большее, что они могли сделать, это указать на нее, выяснить ее неизбежность».

То же, естественно, относится и ко всем теориям искусства. Для них, как для разновидностей научного мышления, самый вопрос «что такое искусство?», утверждает Брюсов, «даже не может существовать». Ибо это именно вопрос о его «сущности», а не о феноменальной «являемости». Эстетические теории в силах рассматривать лишь «соотношения явлений». Они могут ответить «только на вопросы, какое положение занимают эстетические волнения в ряду других душевных волнений человека, какие именно причины навели человека на художественное творчество» и т. п. «Вот почему, заключает Брюсов, - иметь притязания проникнуть в сущность вещей (и, стало быть, в «сущность» искусства) - они не могут».

Но если для науки навсегда закрыта «сущность» мира (а для наук об искусстве - «сущность» искусства), то есть ли все же какие-то другие пути в этот недоступный рассудку мир?

На это Брюсов отвечает: «Да, такой путь есть!». Но это путь не рассудка, не науки, а иной: «Единственный метод, который может надеяться решить эти вопросы, - интуиция, вдохновенное угадывание, метод, которым во все века пользовались философы, мыслители, искавшие разгадки бытия». Здесь в помощь Канту Брюсов привлекает Шопенгауэра.

Философию Шопенгауэра различные теоретики символизма принимали по-разному. Об этом еще придется говорить. Но все они взяли из нее утверждение, что искусство - познание «сущности» мира особым путем, через «интуицию», противопоставленную познанию научному. С этой стороны подошел к Шопенгауэру и Брюсов.

Шопенгауэр принимал гносеологию Канта, но внес в нее то дополнение, что он, мол, Шопенгауэр, нашел все жо «ноумен», нашел возможность его познать. Рассуждал при этом Шопенгауэр следующим образом.

«Мир - мое представление»; человек, рассудочно познавая, «имеет дело только со своими собственными представлениями», только с «собственными мозговыми феноменами» в формах «времени, пространства и причинности». Это учение Канта, утверждает Шопенгауэр, - «аксиома, подобная аксиомам Эвклида», и это «всякий должен признать истинным».

Но ведь сам человек, рассуждает далее Шопенгауэр, всякая человеческая личность, обычно тоже воспринимаемая как «представление», в то же время как часть мира есть и «вещь в себе». Так вот, нельзя ли в самом себе, в своей личности обнаружить эту «сущность» - вне рассудочных категорий и форм?

Шопенгауэр на это отвечает: можно. И, углубляясь в себя, он находит там «волю к жизни», объявив ее искомым «ноуменом». «Воля к жизни» лежит,- утверждает философ,- в основе всей вселенной, а не только человека. Это и есть «мир в себе». «Воля,- писал Шопенгауэр,- вещь в себе, внутреннее содержание, существенное мира, а жизнь, видимый мир, явление (иначе говоря, мир как представление.- И. М.) - только зеркало воли, тень своего тела».

Далее Шопенгауэр утверждает, что постигнуть эту истину мира возможно именно через искусство, которое есть «интуитивное», «внерассудочное познание бытия». «Какого же рода познание, спрашивает философ, рассматривает то, что существует вне и независимо от всяких отношений» (читай - «вне и независимо» от пространства, времени, причинности и т. д.- И.М.)? Какого рода познание постигает «единственную действительную сущность мира, истинное содержание его явлений, не подверженное никакому изменению» и представляющее собою «непосредственную и адекватную объективность вещи в себе, волю?» И он отвечает: «Это - искусство». Искусства в образах «объективируют волю». А среди искусств первое место занимает музыка: самая «непосредственная объективация и отпечаток всей воли, отпечаток самой воли». Достигает же этого искусство «не в отвлеченной и дискурсивной способности, а в интуитивной», ибо «всякая истина и всякая мудрость в конце концов лежит в интуиции».

Шопенгауэра (целиком, как видим, признававшего кантовский агностицизм) Брюсов и принимает. Утверждая в «Ключах тайн», что «наука лишь вносит порядок в хаос ложных представлений и размещает их по рангам», он находит выход из этой тюрьмы «ложного» научного познания в шопенгауэровской «интуиции». «Но мы не замкнуты в этой «голубой тюрьме»,- пишет Брюсов.- Из нее есть выход на волю, есть просветы. Эти просветы - те мгновения экстаза, сверхчувственной интуиции, которые дают иные постижения мировых явлений, проникающие за их внешнюю кору, в их сердцевину. Исконная задача искусства и состоит в том, чтобы запечатлевать эти мгновения прозрения, вдохновения».

Эту «исконную задачу» и решает, по Брюсову, «истинное искусство» - символизм. Символисты нашли «совершенные способы познания мироздания» и «в то время, как все ломы науки, все топоры общественной жизни - не в состоянии разломать дверей и стен, замыкающих нас, - искусство таит в себе страшный динамит, который сокрушит эти стены. Пусть же современные художники сознательно куют свои создания в виде ключей тайн, в виде мистических ключей, растворяющих человечеству двери из его «голубой тюрьмы» к «вечной, свободе» ("Весы", 1904, №1, стр. 21).

Разумеется, вопроса о возможности научного познания искусства Брюсов не решил и решить с этих позиций не мог. Но это - особая проблема. Здесь же для нас важно другое. Нетрудно заметить, что в «Ключах тайн», сравнительно с ранними своими статьями, Брюсов значительно отходит от тех начал утилитаризма, позитивизма, реализма, которые ранее у него были. И он обращается теперь уже прежде всего к чувствам «метафизическим», обходя тем самым переживания, касающиеся, как он говорил ранее, «форм общежития, нравственности» и т. п. Он уже не считает основной задачей символизма задачу создания новых выразительных средств.

Такое выравнивание по линии идеализма имело свои причины. Став редактором «Весов», вождем символизма, стремясь, как он впоследствии признавался, всегда «быть с молодыми, понять их, опираться на молодежь»; действительно, опираясь сейчас на эту молодежь, как на основных сотрудников журнала, Брюсов, естественно, должен был, хотя бы в известной мере, говорить общим с ними языком. А как раз в эти годы (1903-1904) выступают младосимволисты во главе с А. Белым и Вяч. Ивановым, выдвинувшие новую теорию символизма, целиком религиозно-мистическую. Они так и назвали свою теорию «теургией», т. е. постижением «бога».

Брюсов сам, однако, никогда теургом не был, он вообще никогда не приписывал искусству религиозного значения. Даже в «Ключах тайн» выражена, по существу, прежде всего неутолимая жажда познания. Но положение обязывало. И Брюсов пытался поэтому объединить в своем журнале всех символистов: и старших (при существенных между ними различиях) и младших. Вместе с тем он в том же 1904 году писал Блоку, который в связи с выходом «Urbi et Orbi» объявил его «кормщиком молодых». «Не возлагайте на меня бремени, которое подъять я не в силах... Дайте мне быть только художником в узком смысле слова, - все большее довершите вы, молодые, младшие».

Не отнимая, таким образом, у младших их права на мистические поиски, утверждая по тактическим соображениям, что они, возможно, дадут «большее», чем старшее поколение, печатая их статьи, Брюсов в то же время открыто выступал против них. Например, в 1906 году («Весы», № 5) он писал по поводу «Апокалипсиса в русской поэзии» А. Белого: «Ты расцениваешь поэтов по тому, как они относятся к «Жене, облеченной в солнце», нет, я решительно отказываюсь от чести... числиться среди них». В 1906 году, в рецензии на сборник «Факелы», где Г. Чулков, Вяч. Иванов и другие выдвинули как основу «истинного» символизма «новый мистический опыт», Брюсов опять категорически возражает против сведения искусства к религии: «Программы настоящих, а не выдуманных литературных школ всегда выставляют на своем знамени именно литературные принципы... Романтизм был борьбой против условностей и узких правил лжеклассицизма, реализм требовал правдивого изображения действительности; символизм принес идею символа как нового средства изобразительности... Объединять же художественные произведения по признакам, не имеющим отношения к искусству, значит - отказываться от искусства».

Из сказанного видно, что Брюсов и в это время как теоретик символизма противоречив. Осмысление искусства как «мистических ключей» в «Вечность» естественно ведет к религии, а Брюсов от религии как основы искусства решительно открещивался. С другой же стороны, утверждение, что новаторство в искусстве всегда основывается на новаторстве «литературных принципов», «средств изобразительности», «приемов творчества», - это, несомненно, осмысление искусства, хотя и формалистическое, но не связанное с метафизикой или религией. И это уже знакомое нам утверждение: основная задача символизма - новаторство мастерства.

Но ведь противоречивым как теоретик символизма (а еще более того в творчестве) Брюсов был с самого начала: он не мог уместиться в символизм и постоянно «выламывался» из него. И не случайно все его критические статьи, даже ранних лет, как и исследовательские работы о Пушкине, о русском стихосложении и другие, были позитивны. Брюсов также никогда не давал религиозного осмысления классикам (в частности, Пушкину), как это делали с последовательно символистских позиций Мережковский, Вяч. Иванов, Белый. Не случайно поэтому, что к началу 1909 года Брюсов покидает «Весы», как он сам признался, «именно потому, что почувствовал, каким уже пережиточным, отсталым явлением стала их проповедь». А ведь и после ухода Брюсова редакция «Весов» продолжала утверждать, что «единственная дорога истинного художественного развития идет через символизм», что «в искусство мы признаем символизм единственным истинным методом творчества» ("Весы", 1909, № 11, стр.89) и т. п.

Впрочем, об отношении Брюсова к символизму в период 1909 и позднейших годов, как и о всем его пути «преодоления» символизма прежде всего в поэтической работе, придется говорить далее. Сейчас же, чтобы понять, чего, собственно, искали и что именно нового открыли в символизме теурги, необходимо предварительно выяснить, что дала поэтическая практика старшего поколения.